Первая всероссийская
Шрифт:
На следующий день «политический» прием обозрения продолжался как ни в чем не бывало. За первым — последовал второй Кремлевский сад с павильонами лесоводства, медицинских растений, прикладной физики, фотографии, сельской больницы… Как ни старался Дмитрий Алексеевич Милютин разглядеть экспонаты через плечи набившейся вслед за царем толпы, но почти ничего не увидел. Царь и толпа за ним были в непрерывном движении. Царь, казалось, не замечал восторженных глаз, вставанья на цыпочки, восхищенного шепота, не видел иностранных гостей, с величайшим любопытством наблюдавших за прохождением его, и лишь те из ближайших к нему, кто хорошо знал царя, видели, как он рассеянно глядит на предметы, недослушивая их описания, и тут же, всем корпусом, делает движение вперед. В третьем саду размещены были, по мнению Милютина, очень интересные и хорошо обдуманные павильоны, — архитектурный и исторический. Но даже речь профессора Соловьева, приехавшего давать объяснения по эпохе Петра, была выслушана царем рассеянно и все с тем же нетерпеливым подергиванием плеч. Милютин понимал, куда торопился царь. И понимал, с каким он напряжением заставляет себя глядеть на вещи, которые — как искренне воображал — знает сам и без Выставки. А «вещи» и те, кто привез и выставил их, страстно добивались быть им замеченными. Обойденный им вчера без малейшего
И только за день до отъезда Александр Второй позволил себе отвести душу. В течение трех часов, на этот раз очень внимательно, он осматривал Морской и Военный отделы на набережной Москвы-реки. Отведенное этим отделам огромное пространство было особенно многолюдно. Морской павильон, весь из стекла и железа, раскрывался посетителям не моделями и мелким чем-нибудь, — их встречал поднятый нос настоящего купеческого корабля. И все на нем было настоящее вплоть до кучки матросов, деловито дававших объяснения, — рангоут и такелаж, фок-мачты и бушприт, как, дилетантски щеголяя терминами, писали газеты. В центре под штандартом, на самом почетном месте, возвышался «дедушка русского флота». Неподвижно, словно каменные изваяния, стояли справа и слева от него рослые гренадеры в мундирах Петровской эпохи; и даже прибытие царя не вывело их на мгновение из этой неподвижности. Царь прошел в другой конец павильона, где выставлена была в разрезе средняя часть военного корвета с грот-мачтою и каютами офицеров. Он оглядел ее и двинулся к мастерским. Здесь работал локомобиль, приводя в действие машины. Все, что нужно было для военного дела, от литья пушек новейших систем и до солдатского сапога, показывалось в процессе их производства. Орудийные и патронные интендантские, мастерские тульских и сестрорецких оружейных заводов, — все это он осматривал придирчиво и тщательно, а когда дошел до павильонов армейского полотна фабриканта Алафузова и армейского сукна купчихи Акчуриной, перещупал полотно и сукно, и, усмехнувшись, негромко произнес: «То-то же!» Видно было, что все это чрезвычайно близко его теперешним интересам. С очень довольным лицом, легко и молодо, он поднялся по широким аппарелям на Николаевскую площадь Кремля. И тут все могли заметить резкую перемену в его настроении — при брошенном им взгляде в сторону Севастопольского павильона… Подняв к лицу правую руку, он прикрыл ею глаза, как бы охваченный тягостными воспоминаниями. Жест был чувствительный, но совершенно показной. Он прятал под ладонью мгновенную вспышку злобы и мысль о реванше.
На следующий день царь, ночевавший в Петровском дворце, осмотрел Севастопольский павильон уже в полном спокойствии. Он принял участие в народном празднике на Ходынском поле, а в 9 часов вечера, под проливным дождем, вместе с семьей и свитой, военным министром и его адъютантом Гагариным по железнодорожной ветке, к сроку построенной «фараоном» Анненковым, выехал обратно в Петербург.
С его отъездом все вздохнули свободно, хотя, казалось бы, присутствие царя обошлось без особых мер охраны и без неудобства для простых граждан. Чевкина, заканчивавшего осмотр Выставки с первой группой иностранцев, опять срочно вызвали к Делля-Восу.
— Сколько вам осталось работы, Федор Иванович? Дня два? Как покончите, новой группы не берите, у нас будет другая просьба к вам, тихое, спокойное занятие. Пойдете в читальню Румянцевского музея, закажете там английские газеты и сделайте — ну не перевод, а хотя бы изложение всего того, что пишут в Англии о Выставке. Да вот еще послание от группы немцев, представляющих у нас на Выставке свое отечество, — его тоже надо перевести. Пожалуйста, голубчик, сделайте это возможно быстрее!
Сказать, что Чевкин устал от своих иностранцев, было бы мало. Он чувствовал себя изнеможенным, выпотрошенным, набитым трухой. Публика у него набралась и случайная, и несовместимо разная. Приходилось по мере сил удовлетворять не всех, а каждого, и переходить с немецкого языка на английский, с английского на шведский. Во-первых, в группе насчитывалось четыре аветрийца; во-вторых, муж и жена немцы; в-третьих, барышня из Швеции и старый голландец; в-четвертых, пожилая англичанка. Не сразу он понял, чего кто хочет, а поняв, не сразу сообразил, как это совместить. Помог ему другой переводчик, огромный рыжий мужчина, кончивший Киевскую духовную академию, но почему-то вместо Синода попавший в Министерство иностранных дел.
— Вы соображайте apriori, — сказал он Чевкину своим густым басом, — если будете разбираться в каждом, запутаетесь, как в сетке. Нужна прежде всего арифметика: шесть нумеров немецкого языка плюс голландец, по-немецки понимающий, итого семь: один нумер английский, один шведский, по-английски обязательно понимающий, итого семь на два. Что немцу интересно на Выставке? Именно то, что у них у самих есть, — для сравнения, насколько у них лучше. Показывайте машины, медицину, аптеку, пушки, ружья, маршировку, на концерты сводите, дайте им послушать ихнего Бетховена в нашем исполнении. Шведка и англичанка — женский пол; эти любят смотреть, чего у них у самих нет, — им давайте экзотику, туркестанские сюзане, халаты, тарелки, ну там верблюдов на почте или ослов покажите, русскую холстинку, вологодские кружева, мед, пряники. Ну, а что всем девяти нумерам сообща? Церкви, голуба, да-с, церкви и церкви, иконы — чем потемней, тем лучше, и если хотите знать — весь Кремль без Выставки, а под конец русская кухня, всем гуртом на Варварку в трактир Лопашова! По опыту говорю!
И оказалось, что никуда этот опыт не годился! Рыжий, как Чевкин заметил, совсем не умел слушать. Он никогда не прислушивался. На любой вопрос он отвечал «да, разумеется, а вот вы обратите внимание». И несся через пень колоду, как невзнузданный конь, по собственной, наизусть затверженной программе. Чем он все-таки решительно помог Чевкину, так это возбудив в нем желание проверить на деле его, на первый взгляд, убедительнейшую классификацию. Она так показалась Чевкину похожей на действительность, что, слушая ее, он хохотал, как ребенок. Но разница в характерах свернула его с этой, намеченной рыжим, легкой дорожки. Чевкин умел слушать. Чевкин любил слушать. И Чевкин, прежде чем самому раскрыть рот, непроизвольно следил за ртом собеседника. Так и случилось, что, вздумав проверять сперва немецкие вкусы по рыжему и поведя свою группу в медицинский павильон, он натолкнулся на резкое разделение всех своих семи
«немецких нумеров» на семь совершенно разных «единиц». В этом разделении они были очень вежливы, но непреклонно настойчивы. Один — австриец — пожелал сразу же получить каталог Выставки на иностранном языке, преимущественно немецком. Он отделился от группы, заявив, что времени у него много, живет он в Москве у знакомых и хочет изучить Выставку основательно и разберется во всем самолично. Другой австриец, переглянувшись с товарищем, сказал, что у них в Вене намечается в этом же году своя Выставка и ему, как и его другу, важно узнать общий характер московской Выставки, ее структурное и композиционное размещение, а поэтому просьба: показывать все сначала, подряд, объясняя, по каким именно соображениям организаторы разместили свои отделы именно так, а не этак, а товарищ его, понимая немного по-русски, будет все записывать. Четвертый австриец был представителем общества архитекторов. Его интересовали строительные материалы, употребляемые русскими, а также гнутая мебель. Ему сказали, что какой-то русский изобрел особую гнутую мебель и подарил ее Выставке, — вот ее надо обязательно посмотреть, поскольку Вена считается пионером в этой области. Немецкая чета интересовалась статистикой и железными дорогами, поскольку родители немки были крупные железнодорожные акционеры. Кроме того, они хотели познакомиться с известным скрипачом Альбрехтом. Наконец, шведка интересовалась русскими фребеличками и русскими детскими садами; голландец — оранжереей и отделом ботаники; а пожилая англичанка — археологией и раскопками в Херсонесе.И бедный Федор Иванович, обрадованный встречей с живыми человеческими интересами, а не со стандартом, начертанным перед ним рыжим коллегой, с жаром взялся каждому показать, что его интересует, не сообразив, какой труд он на себя взваливает. Легче всего обошлось со старым, спокойным голландцем, несшим свое упитанное брюшко с мягкостью балерины и аппетитно попыхивавшим перед собой длинной сигарой. Чевкин сразу же свел его с доктором Андрью Мурреем, успевшим отлично изучить всю выставочную «флору» и, в свою очередь, заинтересованным выспросить кое-что у голландца относительно тюльпанов и садовых ландышей. Так был удовлетворен первый в группе. Трем австрийцам и немецкой чете он роздал все имевшиеся у него материалы по Выставке, статистические выкладки, печатные плакаты, огромный, выпущенный «Вестником», план выставочной территории. Для австрийца-одиночки посидел весь вечер над переводом каталога Толоконникова на немецкий язык и в процессе перевода кое-где исправил неточности. Насчет скрипача Альбрехта дело было труднее. Альбрехт был нервен и капризен, его избаловали женщины. Пришлось побегать и похлопотать, чтобы получить доступ на генеральную репетицию концерта с его участием, правда, не личным, а только в оркестре. Чевкин и сам не подозревал, как ему посчастливилось с этим концертом: назначенный на 12-е, он был потом перенесен на 29 июня, когда иностранцы его давно уже разъехались… а сейчас, — пожалуйте и Альбрехта! Для немецкой четы он своей рукой списал заманчивую программу: «Симфония № 5 c-moll» Бетховена — в исполнении оркестра императорских театров; ария «Чудный сон» из оперы «Руслан» Глинки — в исполнении Эйбоженко; Лист, концерт для фортепиано Es-dur — в исполнении г-жи Зограф и, наконец, Камаринская Глинки — лучше программы и не придумаешь. Он прихватил билетов с расчетом и на себя, и на Жоржа Феррари. Оставались фребелевские сады, архитектура и Херсонес. Он задумался, как с этим быть, но вышло нечто совершенно неожиданное.
Не успел он реально шагнуть по Выставке, пригласив с собой одну только шведку, как все другие тотчас же присоединились к ним. Даже голландец, успев перетолковать с английским ботаником-садоводом обо всем, что занимало их обоих, запыхавшись и обмахиваясь белоснежным платком тончайшего полотна, присоединился к ним в самую последнюю минуту. И даже австриец-одиночка, небрежно сунув в карман переведенные Чевкиным на немецкий страницы из Толоконникова, предпочел следовать по Выставке вместе со всею группой. Вот и получилось, что все они скопом, войдя в первый Кремлевский сад, направились к так называемому «Фребелевскому павильону», построенному архитектором Шульцем. Здесь, в этом павильоне, на небольшом сравнительно пространстве их встретили, напряженно расположившись рядом, два резко расходящиеся оттенка, — петербургский и московский.
Петербургский оттенок красноречиво сказался на вышедших им навстречу двух представительницах Санкт-Петербургского фребелевского общества. Дело это, — занятие с малышами самого ребячьего возраста, прежде чем идти им в школу, придуманное и впервые организованное иностранцем, было у нас совершенно ново и прививалось туго. Его подхватила прежде всего северная столица. Тоненькая и чахлая девушка с очень бледным лицом, в блузке и широком кожаном кушаке на эфемерной талии, подошла к ним и, слегка картавя, предложила посмотреть предметы, присланные на Выставку госпожами Задлер и Соколовой.
— Наш учитель, Фребель, исходит из оригинальной мысли, — начала она, очень естественно, по-петербургски, грассируя буквы «р» и «л», и вдруг подняла глаза. Чевкин, бездумно смотревший на нее, занятый своими заботами, почувствовал толчок в сердце, словно кто-то постучался к нему. У хилой, тоненькой петербуржанки была удивительная пара глаз. Подняв их, она нечаянно встретила равнодушный взгляд Чевкина, — и взгляд его словно нырнул в них зондом, словно окунулся в последнюю их глубину. «Какой красоты эти серые глаза», — смущенно подумал он, отводя свои в сторону. А девушка продолжала: — Мысль эту, конечно, мы переделали по-своему, с учетом наших русских педагогических теорий. Развитие ребенка представляется родителям главным образом как обучение, — начал читать, писать, считать и т. д. О руках вспоминают, когда именно только держать ручку да учиться роялю, то есть уже как о орудиях познания. Но рука — это ведь что зубы у щеночка… — И девушка вдруг улыбнулась, возле рта ее возникла премилая ямочка, все сразу поняли, особенно Чевкин, старательно переводивший ее речь на два языка, — что сейчас она заговорила от себя и совсем не по Фребелю. — Вы сами, наверное, знаете, сколько хлопот со щенком, когда он все в доме портит, сгрызает, разжевывает, — вашу туфлю, перчатку, книгу, газету, только бы упала под стол, опытные люди говорят — у него «зубы чешутся». Для щенка зубы — это его щупальца во внешний мир, он ими ест, он ими кусается, они его защита и его инструмент, и с самого раннего периода жизни этот инструмент нуждается в практике, тренировке, действии. Отсюда порча домашних вещей. Но может быть, у вас есть маленькие дети, господа? А если есть, я уверена, вы заметили, как эти маленькие человечки портят вещи. Только не зубами, а руками, — они ломают игрушки, рвут бумагу, пачкают обои. Их десять маленьких пальцев — все равно что зубы у щенка. Пальцы чешутся… Большая ошибка взрослых не начинать заниматься этими детскими руками с самого раннего возраста, а предоставлять их себе…