Первомост
Шрифт:
Кирик раскрыл глаза, услышав стон. Сдавленный, еле слышный, тяжкий стон вырвался из груди Маркерия. Немой не мог этого слышать, поэтому не раскрыл глаза. Зато монах перепуганно захлопал глазами, не поверил в первый миг, еще раз взглянул, только, тогда убедившись, что хлопец уже стоит на ногах, не стоит, а подпрыгивает, чтобы заглушить хотя бы немного боль ожогов, но и не отходит от проклятого огня, наоборот, изгибается, и приседает, и вытягивает над огнем еще и руки, чтобы сжечь ремни на руках, одновременно, быть может, сжечь и руки, еще сильнее, чем ожег себе ноги.
Кирик не выдержал. Он вскочил, подобрал свою рясу, спотыкаясь подбежал к Маркерию, а тот отскочил от него, выставив грудь, готовый ударить монаха ногами, всем телом, угрожающе прошептал:
– Не
– Дай развяжу тебя, - умоляюще промолвил Кирик чуть не плача.
Маркерий помолчал, еще не веря его словам, отошел подальше от монаха, спросил из темноты:
– Развяжешь?
– Ну да.
– Не обманешь?
– Христом клянусь.
– Отцом и матерью поклянись.
– Клянусь.
– Не подумай обмануть, я...
И Маркерий крутанулся перед Кириком, протягивая к нему связанные руки.
Монах долго морочился с узлами. Грыз ремни зубами, плакал над ними, тихо молился богу, Маркерий скрипел зубами, чтобы не застонать; Кирик посоветовал ему сесть, но хлопец, как ни больно было обожженным ногам, не захотел садиться, готовый бежать в любой миг; он нетерпеливо вертелся перед монахом, пока тот наконец не распутал все узлы, и Маркерий свободно взмахнул руками.
– Аще покроем, и бог нас покроет, - пробормотал Кирик.
Маркерий отпрыгнул в темноту, подальше от костра, потом он зачем-то возвратился, то ли для того, чтобы поблагодарить Кирика, то ли чтобы убедиться в своей независимости. Свободен! И снова бросился в темноту, Кирик пошел за ним, позвал его приглушенным голосом:
– Куда же ты? Постой!
– Чего тебе надобно?
– издали спросил Маркерий.
– Ноги твои.
– Не твои же.
– Не убежишь. Догонят тебя. А мы бы спрятали.
– Спрячешь? Где же? На воде?
– Спрячем и защитим, ибо с нами имя божье. Иди за мной.
Он повернул к берегу и, уже не беспокоясь, идет ли за ним Маркерий или нет, начал, пробираться между густыми кустами лозняков, направляясь туда, где послушники укладывали на сон отца игумена, а может, и сами спали уже в суденышке, пока он занят был своим делом, неведомо каким - греховным или душеспасительным.
Маркерий немного потоптался на месте, подавляя невыносимый огонь в ногах, затем побежал за монахом, потому что вслед за свободой пришла растерянность, теперь он и сам не знал, что ему делать дальше, как спасаться: то ли просто бежать в плавни, скрываясь от погони и от боли в обожженных ногах, то ли забраться куда-нибудь в кусты и попытаться пересидеть, или же и в самом деле послушаться этого хлипкого монаха и последовать за ним.
И Маркерий пошел за Кириком к берегу, где послушники укладывали отца игумена в судне на отдых; по дороге они встретили обоих послушников, возвращавшихся к костру не столько для того, чтобы согреться, сколько из-за боязни темноты, но Кирик велел им вернуться обратно и готовить судно к отправке, не дожидаясь утра, чтобы до наступления дня отплыть отсюда как можно дальше, а уж днем и отдых будет для всех.
Послушники недовольно что-то пробормотали, хотя вслух не осмелились произнести то, что было у них на уме.
– Ночью?
– не поверил один из них.
А другой жалостливо промолвил:
– Ой, отче!
В этом восклицании слилось все: и нежелание ночью тащить тяжелое суденышко против течения, и огорчение, что не дадут им поспать у теплого костра, и, быть может, страх, вызванный неожиданным поступком Кирика, потому что послушники мгновенно догадались, как было с Маркерием там у костра.
И тогда Маркерий, словно бы для того, чтобы рассеять все сомнения, опасения и нежелание послушников, молча и неожиданно метнулся в темноту, сильно напугав этим Кирика, а уже через миг послышался его тихий свист, который неведомо кого и призывал. Еще чуточку погодя, хотя длилось все это, как показалось Кирику, целую вечность, Маркерий возвратился так, как в начале этой ночи появились они у костра: идя между двух коней, одного белого, другого темного, с той лишь разницей, что теперь он был развязан, никто не гнал его, а, наоборот, он, свободный, вел коней в поводу.
– Кони?!
–
– Кони, - сказал Маркерий, - приладим, они и потянут лодку.
– Какую лодку? Свят, свят!
– замахал на него руками Кирик.
– Украв, грех великий сотворишь.
– Ты меня украл, а я коней.
Не слушая его, Маркерий вел коней к берегу, а Кирик, путаясь в своей длинной рясе позади, бормотал в отчаянии:
– Воровство - что ложь. А ложью прилепляемся к лукавому.
– От лукавых убегаем, а не прилепляемся, - успокоил его Маркерий. Без коней Стрижак за нами не погонится, больно ленив. А на конях они все равно настигнут нас и снова меня свяжут. Тогда и ты страху натерпишься, отче.
– Страхом божьим очищай от скверны, - бормотал Кирик.
– Да процеживай вину, да достаточно омывай ее в мимо текущей воде, посоветовал Маркерий.
– Откуда знаешь святые поученья?
– спросил Кирик, забыв о конях.
– Обучен, - ответил Маркерий.
– А ну, где тут ваши веревки, опутаем коней кое-как да и потянем.
– Ох, спать хочется!
– потянулся один из послушников, на что Кирик прошептал сразу же с неожиданной для него злостью:
– Не спи много, но моли бога о помощи, дабы избежали мы, яко птица, сетей.
И еще погодя, наблюдая, как Маркерий в темноте умело управляется с лошадьми, приспосабливая их к лодке, вздохнул, то ли с облегчением, то ли с сочувствием самому себе:
– Меру отмеряйте, и возмерится вам.
– Садись, отче!
– позвал приглушенно Маркерий, потому что послушники уже прыгнули в суденышко, легко и тихо, чтобы не разбудить игумена, который сразу бы выгнал их на берег, да и неизвестно, как бы обошелся с тем хлопцем, которого спас Кирик.
Кирик взобрался на лодку, сел и начал молиться. Спать он не мог, удивлялся бодрости Маркерия, нравилась ему сообразительность и подвижность парня, хотя последней, кажется, было в нем слишком много. Всякие хворости досаждали Кирику всегда и повсюду, он мало ел, мало спал, строгостью к собственному телу хотя и не отгонял болезни, но удерживал их, связывал, что ли, находя спасения в размышлениях, в воспоминаниях, в исчислениях, потому что обучен был всему, даже в греческих книгах разбирался свободно, умел находить путь по звездам в небе, знал индикты греческие и римские календы, вот и сейчас, сидя на скамье в суденышке и присматриваясь, как весело идут вдоль берега кони белый и черный и тащат лодку, хотя тянул, кажется, лишь один конь, а какой - белый или черный, - и не понять, Кирик уже не думал ни о Маркерии с обожженными ногами, ни о тех двух, оставшихся у костра, ни даже об отце игумене, который рано или поздно проснется и увидит все и может разгневаться, потому что гневается он легко и без видимых причин, - так вот, Кирик не думал ни о чем, то ли для успокоения, то ли просто чтобы насладиться знанием, которым никто здесь не обладал и обладать не мог, принялся исчислять, какой день наступает, сколько дней висел месяц на западе побледневшего неба. Получалось так, что было девятнадцатое июля и месяц на небе тоже был девятнадцатидневный, если же взять по римскому исчислению, то была четырнадцатая календа августа, но месяцу небесному и у римлян было бы дней девятнадцать. Исчисления были сложные, запутанные, но тем больше удовольствия получал от них Кирик, и так увлекся, что даже не заметил ни рассвета, ни зардевшегося неба, увидел уже солнце, как выплывало оно на востоке, золотое и огромное, а на западе бледным пятном, будто круг сыра, держалась луна, и получалось, стало быть, так, что они бежали не украдкой, не тайком, а открыто, при двух небесных светилах сразу.
Солнечные лучи пригрели темя отца игумена, спавшего простоволосым, игумен поднял голову, взглянул на Кирика, на плывущий берег, на коней белого и черного, на быстрого хлопца возле них, снова воззрился на Кирика, с трудом начал вспоминать вчерашнее, видимо, так ничего и не вспомнил, но, обладая трезвым крестьянским разумом, быстро понял все, что случилось во время его сна, зевнул, перекрестил себе рот, сказал успокаивающим тоном, обращаясь к Кирику, который уже склонял голову в провинности и раскаянии: