Первомост
Шрифт:
Вот только ребенок. У Воеводы никогда не было детей, он относился к ним как к страшному злу, терпел их только потому, что вырастала из них так или иначе замена тем мостищанам, которые перекочевывали из повседневного бытия в черную и вечную неизвестность, вот почему он решил стерпеть и девочку Немого. Тем более что в Мостище девчат почему-то рождалось меньше, чем хлопцев, и уже возникла угроза, что вот-вот могут начаться раздоры из-за женщин, а этого допустить Воевода не мог. Так пускай и эта маленькая девочка тоже будет отнесена к дарам судьбы, а может - и к божьим.
Кроме того, детей Мостовик допускал в ограниченный свой мир, чтобы еще больше подчеркнуть значительность Моста. И когда приходилось тяжело, когда содрогалось все, угрожая концом, тогда Воевода спрашивал у мостищан: "Что вам дороже: мост, вы сами али ваши дети?"
Вопрос этот звучал в минуту, когда на размышление не хватало времени, спрашивать всегда нужно именно при таких обстоятельствах, ибо в противном случае человек возьмется за голову, сядет подумает и увидит, что прежде всего нужно жить, чтобы тебе нужен был мост, иначе зачем же он? Но, с другой стороны, если не будет моста, то и тебе не жить, ибо что такое твоя жизнь? Это мост. Следовательно, пока стоит он, стоишь и ты, пока он есть, ты тоже живешь.
Сохранение моста в состоянии, необходимом для поддержания вечного движения, было нелегким делом. Ошибался тот, кто считал, будто самым важным для мостищан было - пускать или не пускать кого-то там с берега на берег. Это была видимая часть их жизни на мосту, но часть, право же, не большая. Ибо все остальное время и усилия тратили они на то, чтобы поддерживать целость моста, защищать его от всяческих опасностей, и это было самым трудным.
Речь здесь идет не об обычных исправлениях (для этого достаточно было нескольких умелых плотников и хорошей древесины, чего у мостищан всегда было вдоволь). Но взять хотя бы постоянные нападения на мост и посягательства на жизнь самих мостищан со стороны людей лихих, враждебных или же просто завистливых. Тут по-всякому бывало. Нападали открыто, шли грудь на грудь, высыпали на Мостище будто саранча, выползая из близлежащих зарослей. Или же наносили удар ночью исподтишка, коварно, злобно. А случалось и так, что прорывались на самый мост под видом обоза с сеном или сушняком. Убивали охранников, врывались в слободку, взбирались на холм к Воеводе. Но всегда получали быстрый и беспощадный отпор, потому что Воевода Мостовик знал все разновидности людского коварства и готов был всегда к самому тяжкому.
Донимали мостищан пожары. Поджечь мост, наверное, никто и не пытался, зная, какая это непростая вещь, зато слободка вспыхивала чуть ли не ежегодно. Горело от молний, от небрежения, от злой руки, сухое дерево с такой податливостью стлалось перед огнем, что никому и в голову не приходило спасать жилье. Вырвавшись из пламени и дыма, мостищане прежде всего бросались к мосту, заслоняли его от огня, сыпали песок, лили воду, отбивались от острых красных языков, тянувшихся к самому дорогому, к самому святому. На месте сожженной хижины легко поставить новую, а сможешь ли поставить еще один такой мост через Днепр, ежели не убережешь его?!
Если не пламя, так лед. Всегда случалось это ночью, а ночи - словно кто-то выбирал их нарочно - были черные, холодные, хмурые; с вечера ничто беды не предвещало - Днепр еще лежал закованный в лед, затаенно вздыхал сквозь полыньи, а средь ночи вдруг взрывалось что-то в темноте, разносилось яростным грохотом и треском, и в тишине, наступавшей после этого, слышен был холодный шорох. Это трогался с места лед. Он двигался сразу же на мост, и тогда мост превращался в этакую тоненькую ниточку между двумя берегами, в еле заметную паутинку, которая может порваться от малейшего прикосновения. Зато люди на мосту, хотя и еще меньше и, казалось бы, более слабые, представляли для реки преграду весьма солидную, из-за чего река каждый раз как бы старалась обмануть людей, прибегала к хитростям, разгадать которые не под силу было даже самым опытным. Она всегда рвала на себе ледяной покров в самый неожиданный миг и сразу же посылала все ледяные поля в натиск на мост, чтобы унести его отсюда навсегда. Однако люди, дабы не оказаться захваченными врасплох, догадались возвести в воде перед каждой опорой моста прочные ледорезы из толстенных дубовых бревен; эти ледорезы твердо встречали первый натиск реки, раскалывали лед, разбивали сплошные холодные поля на осколки и хотя река не сдавалась и посылала новые и новые массы льда, которые, будучи даже расколотыми, не плыли вниз по течению, а громоздились вокруг ледорезов, в непрестанном треске, шорохе, скрежете, создавали высоченные громады, которые окружали ледорезы, взбирались на них, поглощали их, и уже должны были бы появиться на том месте подвижные горы льда и двигаться дальше на мост и тут, наконец, стереть его и уничтожить, но к тому времени на мосту уже собирались люди, стар и мал, сильный и немощный, и у каждого в руках был то тяжелый железный крюк, то просто длинное бревно; начиналось состязание, на первый взгляд неравное и напрасное, люди расталкивали эти горы льдину за льдиной, это напоминало попытку вычерпать горстью Днепр или поймать в ладони ветер; льда из ночной темноты наползало все больше и больше, люди выбивались из сил до предела, их крюки только скользили по мокрому льду, ничего не задевая, ломались их бревна, повисали от усталости руки, а река по-прежнему обладала неисчерпаемой силой; проходила ночь, наступал рассвет, люди видели реку, река видела своими холодными глазами людей, их бессилие и хрупкость, и вот новый натиск, новые горы льда над ледорезами, лед придвигался вплотную к людям, заглядывал им в лицо, дышал холодом безнадежности, удивительным образом соединяя в себе цвет речной воды с какой-то призрачной тусклостью, казался вдруг желтоватым, словно лицо Воеводы Мостовика, уже некуда отступать, не было спасения; зажатые между неистовством стихии и неумолимостью Мостовика, люди отчаянно бросались в новую борьбу с рекой, они должны были либо умереть здесь, либо победить, и получалось каждый раз так, что они все же побеждали и возвращались к своему желтолицему Воеводе, отогнав от себя ледяную угрозу, посланную Днепром.
А снега?! Зимы были длинными, чуть ли не по полгода продолжались они, и оставались в памяти одни лишь снега. С неба сыпала сухая холодная пороша, били метели, от которых темнело в глазах, - заносы, сугробы, целые снежные громады возвышались на мосту, делали его непроезжим, а то и вовсе угрожали разрушить, навеки похоронить под своей тяжестью. Когда у мостищан не хватало сил одолеть снега, они нанимали охочий люд из близлежащих сел и из подкиевских слобод. Воевода не скупился ни на угрозы, ни на вознаграждения, лишь бы только постоянно поддерживался мост в состоянии, пригодном для движения. На случай какой-либо беды вдоль моста было сделано боковое, крытое
убежище для верхового проезда князя или других вельмож. Ежели снег и проникал туда, сквозь окошки-бойницы, его легко было выгребать, сам Воевода любил проезжать в сильнейшую метель по этому крытому проезду, присматриваясь к тому, как чистят снег на мосту, кладя крест перед иконами Николая - спасителя на водах, этими иконами были украшены обе стены проезда. Мостовик верил в силу святого Николая, много лет упорно собирал иконы с его ликом, об этом пристрастии Воеводы знали многие, кое-кто, стараясь задобрить хмурого стража моста, в особенности же если хотел провезти что-нибудь недозволенное или стремясь хотя бы чуточку уменьшить для себя пошлину, раздобывал какую-нибудь особенную икону, чуть ли не из самой Византии, бывало, что и в драгоценном окладе, в серебре или золоте, такому подарку Воевода всегда был рад почти открыто, хотя и не любил выдавать перед людьми того, что происходит у него в душе; в конце моста с древнейших времен поставлена была часовенка, в которой тоже висел образ Николая - спасителя на водах, образ самый большой и драгоценный, перед ним Воевода простаивал в молитве долгие часы, бил поклоны перед святым, что-то нашептывал ему своими высохшими злыми губами. Неизвестный богомаз писал святого Николая словно бы с самого Воеводы Мостовика. Точно такая же седина, такой же желтоватый цвет лица, упрямство во взгляде, дорогой наряд, расцвеченный драгоценным камнем, гневно приподнятый палец в вечной угрозе. А может, это Воевода, в своей привязанности к святому и в непоколебимой своей вере в его всемогущество, со временем стал похожим на него, подобным Николаю во всем, сам того не замечая, ибо не мог и не умел взглянуть на себя со стороны, взгляд его никогда не был направлен на самого себя, ведь он стоял над всеми. Воевода был убежден, что все развалится в тот же миг, как только он оставит мост без присмотра, не будет подгонять, призывать к твердости, к выдержке, к жертвам. Собственно, он и от святого Николая требовал жертв, чудес и терпения ради своего пребывания на мосту, не обещал, кажется, святому ничего, только просил у него, требовал, выканючивал, потому что мост должен был стоять любой ценой, его нужно было охранять и от врагов и от поджогов, и от бурь, и ото льда, и от снегов.Берегли - и мост стоял.
Работать на мосту должны были все, кроме Воеводы (хотя он считал, что работает там больше всех) и его жены. Даже малышей заставляли работать, бороться со стихиями, и каждый мостищанин, вырастая, уже хорошо знал, как и что нужно делать в случае пожара, метели, ледохода, вражьего нападения. Никто не отваживался нарушать издавна установленный порядок, потому что каждый сознавал: от его старательности и усилий зависит устойчивость моста, а следовательно, и его собственное благополучие, потому что никто из мостищан не мог представить себя где-либо, кроме этого места, хлопотного, опасного, многотрудного, однако, в конечном счете, счастливого.
Но вот пришел к ним человек не менее странный по своему образу жизни, чем они сами, и хотя он вовсе не походил на них, хотя самим своим бытием представлял образец плохой и даже вредный, как для Воеводы, так и для мостищан, но, наверное, так уж суждено было, чтобы Воевода - о диво!
– не прогнал его, а позволил остаться в Мостище, даже более того: приблизил его к себе так же, как Немого, хотя, казалось, напрасно было бы ждать от этого бродяги чего-либо путного.
Человек остановился перед мостом в дождливый осенний день, не торопился на ту сторону, в Киев, увидел корчму, поставленную перед мостом напротив часовенки со святым Николаем, отряхнулся, будто гусак, от дождя и торопливо направился в ту добрую хоромину, где льют, да пьют, да еще раз наливают. Одет он был в непонятную одежду (ибо, в самом деле, может ли быть понятным промокшее насквозь), но бросался в глаза своей осанкой. Высокий и согнутый, будто клюка для дерганья соломы, он напоминал черта из ада, который питается одной смолой, а от смолы известно какая пожива: только слипаются кишки, да и все. Именно такой слиплостью во всей фигуре и отличался этот человек, да еще костистостью и колючестью, хотя и прикрывал свои мослы широкой греческой хламидой, из-под которой снизу выглядывали довольно поношенные, некогда, видно, дорогие штаны, с которыми никак не согласовывалась обувка: что-то вконец изодранное, тут обрывок кожи, там лыко. Лицо его обросло пепельно-серой бородой, усы похожи были на усы Воеводы Мостовика; волосы торчали клочьями, будто человека стригли на скорую руку огромными ножницами: там отхватили, тут оторвали, там отрезали, тут оставили. И прикрывались эти свежесостриженные клочья стареньким клобучком, то ли монашеским, то ли поповским, а возможно, и у незадачливых чертиков тоже были такие же клобучки - кто же об этом знает? Однако пришелец, видимо, и не хотел, чтобы над его клобучком люди сушили головы, - перешагнув порог корчмы, он сразу же сорвал его с головы и швырнул куда-то в угол, а сам поплелся туда, где горело пламя и что-то жарилось, где полыхало и шипело.
Корчмарем мостищанским Воевода поставил Штима, человека острого на язык и в добром здравии, чтобы мог, ежели понадобится, дать по зубам кому следует или вытолкать взашей перепившегося; еще был Штим в меру веселым человеком, ибо трудно оставаться мрачным среди вечного веселья этого маленького мира. Потому-то, увидев странного бродягу, Штим насмешливо бросил ему навстречу:
– Что это за стрижак прибился к нам?
Все, кто был в корчме, посмотрели на нового гостя, все, видно, отметили меткое слово Штима, потому что в дальнейшем за ним и закрепилось имя Стрижак, да он и не пробовал называть себя как-нибудь иначе.
На этот раз Стрижак не смутился, отфыркиваясь так, будто только что вынырнул из воды, направился к стойке, за которой распоряжался Штим, и красивым, сочным басом попросил:
– А налей-ка, чадо возлюбленное, какой-нибудь бесовской отравы.
И сверкнул между толстыми пальцами золотым грошом, но не дал его корчмарю, а лишь показал так, ради хвастовства.
Штим принадлежал к людям, сочетающим в себе множество качеств, среди которых не последнее - склонность ко всему, что блестит. Он не стал ждать, пока его попросят еще раз, умело нацедил в деревянную чашу зеленоватого питья, поставил на огонь сочный кусок мяса и принялся скрести пятерней в своей взлохмаченной голове.
– Ты что чешешься, недотепа?
– гаркнул пришелец, мгновенно сообразив, что мясо жарится для него в надежде на хорошую плату.
– А тебе что?
– ощерился Штим.
– Может, хотелось, чтобы я чесал где-нибудь в другом месте? Голова - еще не самое паскудное место у человека.
Стрижак выпил стоя, посоловевшими глазами окинул помещение, ткнул в угол на свободную скамью:
– Вон туда мне поставить еду и питье, брат единоутробный, ибо жажду передышки, как господь бог после сотворения мира.