Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
Заезды на Почтовый двор — целое событие. Письма получаются по воскресеньям и средам, и нетерпеливому получателю приходится ждать, пока происходит разборка. Сдавать письма можно только до восьми часов вечера — позже не принимают. На почте Михаила Никитича сразу признали и отметили: человек известный, приятного характера, получает и отправляет с каждой почтой, не гневается, если приходится долго ждать. Иной раз при разборке писем удаётся Михаилу Никитичу усмотреть в куче своё, надписанное знакомым почерком Катиньки, — большая удача! За любезную выдачу не в очередь Михаил Никитич отвечает почте любезностью: он готов прихватить и развезти некоторые письма знакомым. Ему доверяют неограниченно, — а впрочем, у него должно быть немало знакомых в почтовом ведомстве, где чуть не все старшие чиновники — масоны. Писанье писем — страсть Михаила Никитича. «Искусство писания выдумано было отсутственным любовником. Я чувствовал приятности его сие утро. Я разговаривал за семь сот вёрст с моим милым другом. Может быть, теперь разговаривает она со мною».
Дни
Но это только лирика, а на деле в «Московском журнале» продолжают мелькать имена и названия улиц. Нужно повидаться со всеми и испытать приятность новых знакомств. Как не заехать в университет, с которым соединено столько воспоминаний? Удачно попал на конец философской лекции профессора Шадена, с которым после лекции не мог наговориться. Тут же побывал и у недавнего знакомого профессора Гейма. В дружеском доме наиприятнейшая встреча: Николай Михайлович Карамзин, писатель известнейший; за этой первой встречей — обмен визитами и долгое приятельство, весьма для Карамзина полезное. Как не побывать у старого «учителя закона», знаменитого в духовенстве московском Архангельского собора протопопа Петра Алексеевича? Как не полюбоваться лишний раз московскими церквами и церковками и не посетить церемонию «варения мира» [207] (здесь должна стоять ижица!)? С Пресненских прудов на Берсеневку, с Якиманской в Сыромятники, с Пречистенки на Яузу. По пути неизбежно на Почтовый двор.
207
«Варение мира»— т. е. изготовление міро, деревянного масла с красным вином и благовониями, предназначенного для міропомазания. Обычно освящение міро происходило в Великий четверток перед Пасхой . Прим. сост.
И ещё увлечение: книжные лавки. Их немного, и самая знакомая — на Ильинской, старого Редигера. «Худая привычка!» И хотя Катинька позволила мотать, но очень уж разорительны эти визиты к волшебникам-книгопродавцам! Учтивство и тщеславие заставляют всегда что-нибудь купить! «Сия неисцелимая привязанность к книжным лавкам не подаёт выгодного мнения о благоразумии моём. Но я радуюсь, что Судия мой наперёд под куплен и простит мне мои ребячества». В первый визит подхватил роман Фелдингов «Том Жонес» [208] , во второй визит не удержался, потратился на «Жизнь Карла Великого». Зато сколько удовольствия — даже не хочется скакать по Москве. «Любезный мой Том Жонес не пустил меня из дому весь вечер. Чтение его столь привлекательно, что я с трудом могу с ним расстаться». А на Петровке оказался новый книжный магазин. Кстати — чтение «Тома Жонеса» кончилось — необходимо надобно иметь аглинский роман. «Жребий пал на „Сесилию“. Но глаза мои было расступились — увидел великолепное издание аглинских стихотворцев. Благоразумие стояло возле и щуняло [209] сорокалетнего мальчика. Ему надобно было поспешить домой, чтобы дописать письма свои». Да разве удержишься!
208
Подхватил роман Фелдингов «Том Жонес» —подразумевается книга «История Тома Джонса, найдёныша» (1749) английского писателя Генри Филдинга (1707–1754) . Прим. сост.
209
Щуняло —журило, усовещевало . Прим. сост.
22 апреля. Середа.Надобно признаться, что чтение «Сесилии» служит мне иногда вместо упражнений, и всегда новая глава заманивает дальше, между тем как время, не останавливаясь, продолжает своё путешествие. Кроме того, напало на меня дурачество не сочинять стихи, а переписывать их с памяти, потому что я оставил портфель свой в Петербурге, а взял с собою Музу. Итак, Муза неотменно требует, чтоб я старое враньё клал на новую бумагу.
А когда в университетской лавке увидал случайно на полке книжку собственных стихов, изданную двадцать три года назад, — «можно ли было удержаться и не сделать приятное себе и книгопродавцу?»
Торжества коронации идут своим порядком — о них Михаил Никитич после лично расскажет Катиньке, а пока лишь вскользь отмечает их в «Московском журнале». Он и правда несколько утомлён московским сидением, — но уехать нельзя. По плохим от распутицы дорогам почта приходит неаккуратно. «Мало охоты знакомиться и рыскать: очень много возвратиться домой, на свою родимую сторонушку, где столько привязанностей, столько истинного щастья. Однако время идёт, и мой извощик напоминает мне, что месяц прошёл. Надобно развёртывать пакетец Катинькин и платить
наличными деньгами мои бесполезные странствия. Надобно ещё за собой оставить коня и колесницу, покуда приятное позволение окончит здешнее мое пребывание». Меньше по гостям, чаще в книжных лавках, где удаётся иногда, не покупая, прочитать немецкую или английскую небольшую книжечку, или в университетскую типографскую контору, единственное место, где можно почитать газеты. Заново прочитаны «Том Жонес» и «Сесилия». Был у Спаса на Бору. Посетил Ризничью патриархов. Осмотрел собрание греческих и русских манускриптов. Есть и обязательные посещения: «В понедельник бал, во вторник опера, в середу в клобе, в четверг опять опера, в пятницу гулянье в саду и будто в субботу прощальный куртаг [210] , а в воскресенье отъезд. Бог знает, правда ли». В опере давали «Молинару», а пятничное гулянье пришлось на 1 мая. «Чтобы описать ясность погоды, красоту местоположения, свежесть зелени, надобно быть живописцем. Вот для чего я не предпринимаю етого трудного дела. Людей видимо и невидимо. Великий порядок в етом следствии карет одна за другой, которые въезжают в остров и проезжают далеко в прелестную рощу, оборачиваются и в близком расстоянии возвращаются другой дорогой, так что из карет видят друг друга. Я только однажды проехал и не ослепил моим екипажем московских жителей».210
Куртаг —здесь: высочайший приём при Дворе . Прим. сост.
Уже кое-кто достал себе подорожную. Но Михаилу Никитичу торопиться нельзя: надобно подождать отъезда государева и великих князей — его воспитанников. Катинька может быть уверена, что, ежели б он имел крылья, он бы к ней полетел.
Тем временем — прощальные визиты: и к Николе Явленному, и под Донской монастырь, и в Сыромятники к Хераскову, и к Карамзину, и к Ехалову мосту к Фритингофше, и к тетеньке Федосье Алексеевне, и к Голицыной на Старую Конюшенную, в университет, и к Редигеру, и ко всем старым приятелям и новым знакомым: к Вульфу, к Небольсину, к Урусовой, к Рахмановым, к зятю Христины Матвеевны, к Львову, и к Алексею Минину, и к Василию Васильевичу — совсем замоталась карета четвернёй.
«Московский журнал», продолжение последнее, или заключение. «Я желаю, чтобы ету часть моей жизни прочли мы вместе с Катинькой, или, ежели етого не можно за умедлением подорожной, чтобы Герой замешкался очень недолго за Романом и вместо удивления подвигам его нашёл любовь, щастье, дружбу и прощение несияющей судьбе его».
День последний. «Маия 4.Сегодня желаемый понедельник. Мне надобно проскакать всю Москву, чтоб проститься с теми, к которым я ездил. Семёна пошлю дожидаться подорожной, обедаю у хозяина, и ежели столько щастлив буду, что получу подорожную, тотчас в кибитку и скачу без памяти в Петербург, пересказывать сам бесполезное моё путешествие в первопрестольный град Москву».
Очень спешным почерком эти слова уписаны в конце листка почтовой бумаги. Несомненно — подорожная наконец получена, и последнее письмо Катинька читала вместе с писавшим. А потом, вероятно, они не раз перечитывали и весь «Московский журнал». Потом листочки были собраны, позван переплётчик, и обстоятельно обсудили, какой поставить сафьян, какие вытиснить украшения на корешке, да чтобы обрез сделать со всей аккуратностью, не зарезавши букв, подбежавших к самому краю, а за позолоту переплётчик поручился: в этом деле он привычный мастер.
Михаил Никитич Муравьёв умер молодым: спустя десять лет после коронации Павла, пятидесяти лет от роду. Книжечку берегла Катерина Фёдоровна, может быть, читала её сыновьям, Никите и Александру, будущим декабристам. Прошло сто тридцать семь лет — бумага едва пожелтела, переплёт стал старинным, но не старым. В чьих руках побывал «Московский журнал»? Как могла затеряться память о писавшем? Как могла семейная реликвия стать безымянной книжкой?
Мне хотелось бы обещать, что этот исторический памятник московского быта недолго останется за границей.
Озорной колокол
В ту самую минуту, как священник повёл жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов врачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!
Слух о таком чудесном происшествии разнёсся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками, и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а всё это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».