Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
Ивана она огромила. То, чем он до сих пор рядом со своей необъятной волосатой грекиней страдал втайне, теперь вдруг воплотилось в этой девушке, которая весело, точно в пляске какой, вошла в его палаты. К свадьбе он подарил ей ожерелье из голубых алмазов цены неимоверной — из сокровищницы владыки новгородского, смиренного Феофила, — и Елена, принимая подарок свёкра, подняла на него восхищённые глаза и чуть вздрогнула: в его страшных глазах она увидала восторг бескрайний. И много дней ходила она после того в задумчивости. Хитренький Иван Молодой сразу подметил впечатление, которое произвела на его родителя Елена, и снова стал охать: он хорошо понимал, что девок-то на Москве всегда найдёшь сколько хочешь, а голова на плечах
Иван был точно околдован. Новые жуткие мысли мутили его теперь по ночам, когда рядом с ним среди жарких перин храпела грекиня ненавистная. Вот он великий государь всея Руси, перед которым склоняется в прах всё, и всё же он не только не может взять черноокой колдуньи, но даже слова ей о том дохнуть не смеет. «И кому досталась! — с презрением думал он. — Ну, можно убрать с дороги и сопляка этого, убрать эту перину, которая храпит рядом с ним, а дальше опять хода нет и нет! Не может же он, великий князь московский и всея Руси, жениться или так овладеть вдовою сына». Тайная тоска его о счастье личном, счастье жарком и ярком, стала теперь ещё острее.
Он стал раздражителен. Ещё во время свадьбы сына с Еленой дружок его, татарин князь Каракучуй, что-то расхворался: должно быть, на русские меда приналёг. При дворе был тогда доктор-иноземец мессир Антон. Его позвали к больному. А Каракучуй возьми да и помри! Москва зашепталась: «Уморил князя ни за что, немчура!» Иван выдал немчина головой Каракучуеву сыну. Тот, изрядно его помучив, хотел взять с него только хороший за родителя окуп и отпустить. Но великий государь крепко опалился и приказал немчина казнить. Татары свели его на Москву-реку под мост и там зарезали как овцу. Иван гремел, и никто не знал, почему так гневлив стал великий государь, — никто, кроме Елены, может быть. Она в положенное время родила мальчонку, которого нарекли Дмитрием, резко отдалилась от мужа, легко и смело стала выше этих постоянных испугов московских, и Москва зашепталась: «Балует валашка!» Она смеялась.
Еще во время свадебного пира увидал её впервые князь Василий Патрикеев и тоже был ею ослеплен. Стеша царила в его душе по-прежнему, но между ним и Стешей была пропасть её испуга пред жизнью. И была Стеша в самом деле словно и не женщина совсем, а именно какая-то богородица фряжская, а Елена была женщина прежде всего и после всего. И она, впервые заметив его, надолго остановила на нём огневые звёзды свои и опустила ресницы длинные, и они затрепетали, и в груди князя Василия забушевал пожар…
…В мыльне при хоромах государевых осторожно вспыхнул слабый огонёк. Две тёмные женские фигуры пошептались о чём-то, и одна из них с поклоном скрылась. Пахло баней, вениками, мылом. Вдоль стен лавки широкие, ковром покрытые, тянулись для отдыха упарившихся. На столе слабо мерцала свеча восковая. В банях, как известно, особенно любит водиться всякая нежить, но не такова была Елена, чтобы испугаться её: это-то и любо!
И едва князь Василий переступил порог предбанника, как навстречу ему поднялась знакомая стройная фигура и в слабом свете свечи заиграла эта улыбка её окаянная. Он остановился всякий раз она поражала его опять и опять этой ядовитой красотой своей так, как будто он видел её впервые. И стоял он, и смотрел на неё исподлобья своими слегка косящими глазами, и в душе его, как всегда, боролась бешеная страсть с бешеной злобой, почти ненавистью к ней…
— Ну, что же? — улыбаясь, проговорила она своим певучим голосом, и на щеках её проступили две ямочки, от которых у него в глазах потемнело. — Так у порога стоять и будешь?
Она жарко прильнула к нему, и полные губы её уже искали его губ. Он вдруг резко отшатнулся и, точно сломанный, опустился на лавку.
— Елена, сил моих больше нет! — с мукой едва выговорил он. — Или ты меня вправду жалеешь, или ты мной играешь, незнамо зачем. Я не могу больше! Бывают дни, когда я убить тебя
готов. Да что, убить мало: я готов привязать тебя к хвосту коня и размыкать по полю.— Да чего же ты, дурной, ещё хочешь? — усмехнулась она страсти его бешеной. — Что, не всё я отдала тебе?
— Мне одному? — бешено скрипнул он зубами.
— А ты слушай ещё всех баб на Москве! — сказала она. — Ты видел когда что за мной?
— Ежели бы я что видел, так тебя давно и на свете бы не было, — сказал он, дрожа. — А ежели ты меня взаправду любишь, так бросим всё и бежим.
— Куды? — засмеялась она своим отравляющим смехом.
— Куды хочешь. На Литву, к немцам, к шведам. Мало, что ли, места на свете?
Она покачала своей красивой головой.
— Великий князь всё не нахвалится сметкой твоей, — сказала она. — А ты, словно ребёночек несмыслёный, лопочешь неведомо что. Бежим! Куды бежать великой княгине московской — пусть завтрашней, всё равно. И счастье не ногами, а умом искать надо, лапушка моя. Иди сюда.
— Нет, постой! Тогда прямо говорю тебе, — вот тебе крест святой! — перекрестился он истово. — Ежели я что за верное узнаю, не жить тебе… Пусть тут же с меня и голову снимут, но я зарежу тебя, проклятая!.. — опять скрипнул он в белом бешенстве зубами.
— У-у, какой сердитый! — засмеялась она ласково. А покажи-ка, что это у тебя за поясом.
— То кинжал, — недовольно отвечал он. — Фрязи мне из страны италийской привезли.
— А ну, покажи, покажи, — сказала она, и, когда князь хмуро отстегнул ей кинжал, она воскликнула: — У-у, да золотой! И как сработан! Подари его мне: может, пригодится когда.
— Сделай милость, возьми.
— Спасибо, сокол мой, — сказала она. — А что ты шумишь всё, так сердцем пня не сшибёшь, Вася. А мы вот лучше давай подумаем, как нам судьбу нашу тут же, на Москве, без беготни устроить, да так, чтобы оба мы радостны были, чтобы не мешал нам никто. Мне ведь ведомо, что вы там — князь Семён, отец твой, да другие… — налаживаете. И вот ежели бы был ты посмелее да дело это повернул как следует, так тогда… нам и гоже было бы. На моего сопляка смотреть нечего — опостылел он мне хуже редьки горькой, и убрать его с дороги ничего не стоит. Нешто это великий князь? А вот ежели бы нам так с тобой ослободиться… Да ежели бы тебе на… его место стать… — не сводя с него сияющих глаз, вкрадчиво Сворила она. — Тогда и бегать никуда не надо было бы. Всё-таки, чай, шапка-то Мономахова стоит, чтобы из-за неё потрудиться маленько!
— А откуда тебе известно про разговоры бояр? — спросил Василий, глядя в её побледневшее и возбуждённое лицо.
— А сорока на хвосте принесла! — засмеялась Елена. — Вот ежели бы такое дельце удалось, так и был бы ты со мной по вся дни. И не было бы этой твоей муки чудной. Подумай-ка… А теперь иди ко мне. Долго мне быть с тобой нельзя: хватится великий князь-то мой. Иди, сокол! Ежели бы ты вправду любил меня, по-настоящему, чего бы мы с тобой не наделали бы.
Она не то что вправду к власти стремилась, а все эти затеи её, вся игра людьми забавой для неё были. Что из этого выйдет, то и выйдет, только бы дух захватывало.
— Я не люблю тебя?! Да для меня ты… — страстно бросил он и покраснел: а Стеша? И тотчас же ответило сердце: с ней всё кончилось, не начинаясь. А он хочет жить. — Елена, радость моя, уедем! Ну, на что тебе вся эта пустяковина? Чего тебе не хватает?
Он жарко сжимал её в объятиях и покрывал бешеными поцелуями. И она, шепча огневые слова, жгла его огнём ответным. Она, правда, хотела поиграть с ним, но обожглась и теперь любила его накрепко.
В тёмной вышине играли и переливались звёзды. По дворам собаки заливались. Чётко стучали колотушки сторожей. И когда некоторое время спустя князь Василий осторожно вышел из мыльни, в душе его уже была, как всегда, осенняя мгла: нет, не то! И образ Стеши, фряжской богородицы, ещё победнее сиял в его ненасытной душе.