Первые проталины
Шрифт:
— Как не понять… Ишь холуя нашел! В назёме ковыряться.
— Я ему другое учудил. Двухсотграммовку тола под уборную. Обычно, как хлобыстнет, особенно если направленный взрыв получится, все стены, окна — все залепит начисто! Я до того раза штук пять этих уборных взорвал. Веселился. А тут — смех! Вместо уборной — коптильню заминировал. В которой эти мироеды сало коптят, «шпек» по-ихнему. Ка-а-ак брызнет! Куда грудинка, куда корейка…
— Это я понимаю! — облизнулся Козел. — Это ты распрекрасный фиверк устроил! Чичас бы нам кореечки али грудинки откуль забросило…
Расстались они с Козлом приятелями. Мужик до того зауважал Павлушу, что курить из барабана на дождик вылезал. Павлуша с ним воблой и лепешками поделился. Козел в свою очередь чаек соорудил поутрянке. Кусок колотого сахара извлек, и — что удивительно — довольно чистый сахарок оказался. И сладкий жутко.
Мечтательный,
Павлуше удалось прошмыгнуть на вокзале мимо зазевавшейся проводницы и в тамбур пассажирского проникнуть. Внутри вагона ехать Павлуше было бы неспокойно: босой, в колонистской казенной робе, стриженый. От него бы все сторонились, пожалуй, если не шарахались бы. Потому что у всех котомки, баулы, чемоданишки, по-воровскому — «уголки», с припасами. Люди тогда вещей из рук не выпускали.
И пришлось Павлуше в «собачник» полезть. Было такое приспособление, шкафчик такой в тамбуре под, потолком имелся. Для провоза кур, небольших собачек, котов и прочей не слишком объемной живности. Шкафчик этот, то есть «собачник», затворялся двумя створками. На дне шкафчика настланы были опилки древесные, перемешанные с куриным пометом, правда сухим, старинным. Встал Павлуша ногой на тормозное колесо, что в стене тамбура пряталось, подтянулся на руках и в «собачник» втиснулся. И сразу же в отдельном, можно сказать, купе угнездился. Свел руками створки и так — ноги к подбородку, голову к коленям — уснул намертво.
Проснулся, верней, очнулся где-то уже под Москвой. Голова сразу очухалась, а тело словно отпало куда-то, как будто его от головы отрезали: начисто онемело тельце. Затекло, сомлело, зашлось. Должно быть, сосуды пережало в таком скорченном положении, и теперь не то что рукой или ногой шевельнуть — язык не поворачивался, чтобы слово изо рта выплюнуть. Одна только голова и работала, бешено соображала, как же теперь быть, что предпринимать?
Ясно — что! Двигаться, шевелиться! Вот что. И Павлуша сначала кончиками пальцев, затем головой, мышцами лица — работал, трудился, напрягал, с мертвой точки сдвинуть пытался материю свою похолодевшую, оцепеневшую. И ведь расшевелил-таки, разогрел! Раздул уголек в кочегарочке остывшей. Сладкой, истомной болью отозвалась плоть полупридушенная, воскресающая…
Поезд уже в самой Москве у платформы настоялся, пассажиры давно в город кинулись, а Павлуша все раскачивал, расшевеливал свое тело, пока вдруг не вывалился из «собачника» прямо на проводницу, подметавшую вагон. Однако обошлось. Проводница бывалая, тертая попалась. Стерпела, не подняла хай. Помогла даже вниз по ступенькам высоким сойти, не испугалась.
Ступил Павлуша на землю московскую босыми ногами, но города замечательного рассматривать со вниманием не стал. Некогда, в Ленинград торопился, к Лукерье уютной, жалостливой. А Москву на потом решил оставить, когда подрастет, тогда и посмотрит. Сейчас главная задача: незамеченным с одного вокзала на другой прошмыгнуть, чтобы определенные заинтересованные люди не отловили.
Пробирался Павлуша по Москве пешком. Не любил беспокоить людей просьбами, расспросами, не хотел обращать на себя их внимание, на себя жалкого, чужеродного, а главное — босого на столичном асфальте! Выпадавшего из определенной системы бытия. К тому же на транспорт и денег не было. Клянчить не умел. Воровать побаивался, да и стеснялся как-то… Он шел по Москве километр за километром, интуитивно угадывая направление. Он шел по Москве и стеснялся, и не видел самой Москвы. Одна забота: не отгадали бы, не раскусили бы невзначай. Много лет спустя, когда Павлуша станет взрослым и относительно независимым молодым человеком, он еще раз повторит этот пеший пробег по Москве, когда без копейки в кармане будет возвращаться с острова Сахалина, нерасчетливо потратив заработанные денежки в компании бичей в буфете на пароходе «Урицкий», плывя тогда по Амуру от Николаевска до Хабаровска. Не единожды затем мчался он так, опустив голову, почти бегом, не видя окон, крыш, шпилей, — насквозь через утренний, прохладный, почти порожний тот или иной город, чтобы в итоге окунуться в вокзальный толповорот, а затем, зацепившись за очередной поезд, отправиться дальше, так и не ощутив города, в котором только что побывал.
К концу дня Москва вытолкнула Павлушу на площадь трех вокзалов. Желудок настойчиво, занудно просил есть, все равно чего, хоть жалких объедков. На перроне, откуда уходил очередной поезд на Ленинград, среди возбужденных, чаще радостных, заправленных коньячком и водочкой лиц Павлуше делать было нечего.
У каждого вагона стояли проводник или проводница; они протирали поручни, проверяли посадочные талоны и вообще выглядели суровыми, деловыми. Тут же прохаживались милиционеры. Павлуша нырнул под платформу и надежде обнаружить что-либо из съестного. Вот у какой-то энергичной дамы оторвалось от палочки почти целое эскимо в шоколаде и шлепнулось на асфальт. Поднимать его дама не стала. А ее спутник, высоченный военный в орденах и медалях, незаметным движением ноги в хромовом сапоге спихнул, сдвинул с платформы лакомство — прямо чуть ли не в руки Павлуше. Что ж, спасибо. Затем оболочка от сыра восковая обнаружилась, вкусная. А вслед за ней и сухарик хлебный. Вернее — корочка, ножом отрезанная от основного куска. Должно быть, беззубый человек, старичок это сделал, которому корка не по нутру.Подкрепившись, — ощутив во рту сладкое, соленое и кислое (пол-яблока, не иначе — ребенок недоел), Павлуша стал смекать насчет поезда. Отправлялся в данное время поезд солидный, важный. На синих высоких вагонах, промеж которых кожа гармошкой натянута в проходах, красивыми буквами «Красная стрела» написано было. И еще — «Экспресс». Попасть в такой поезд, внутрь пробраться — все равно что к богу в рай заявиться. Без спросу. Безо всяких на то оснований. И решает Павлуша поехать на крыше. Не на самой верхотуре, где трубы вытяжные, а там, где между вагонами кожа натянута и где до крыши еще целых полметра выступа имелось. Тем более, что туда, наверх, вела самая настоящая лестница — металлическая, надежная.
Главная трудность содержалась в попадании на эту лестницу. И решил Павлуша на ходу, во время движения поезда, садиться. Когда проводники двери в вагоны запирают трехгранным ключом и чай идут разносить веселым пассажирам.
Поезда в те отдалившиеся от нынешних времена ходили так же, как и теперь, по рельсам, и довольно быстро бегали, только тянули их вдаль шипучие паровозы, и «Красную стрелу» в том числе. Набирали тогдашние поезда скорость не сразу, не с первых оборотов, как электровозы сегодняшние. В этом и состоял расчет Павлуши. Отошел он по путям по ходу поезда аж к самому семафору и стал ждать во мраке «Красную стрелу». И вот наползает она на него, гремя сталью, скрипя упругими, суставами, повизгивая колесами. И наконец прыгнул Павлуша, да не за тот поручень ухватился, не за первый, после которого три ступеньки ниже порога дверей вниз опускаются, а за второй, после которого страшное, движущееся назад подвагонное пространство разверзается.
Рвануло Павлушу и, как дверцу на петлях, на поручне развернуло. И повис он на одних руках между вагонами. И теперь, чтобы до ступеньки ногой или хотя бы коленом дотянуться, нужны были силы солидные, тренированные. А ведь Павлуша за время скитаний устал. Да и руки у него обыкновенные, не физкультурные. Короче говоря, одной только волей к жизни от смерти приподнялся. И что замечательно — страху не было. Паники не наблюдалось внутри организма. Имелось одно страстное желание — выкарабкаться. И знал, не сомневался, что сумеет, даже не думал о противоположном, когда только оглушающий удар об дорогу — и нет тебя прежнего, как нет многочисленных миллиардов существ, принимавшихся однажды дышать, двигаться, издавать звуки и любить окружающий мир.
Главным, объединяющим собой всю предыдущую и всю предстоящую жизнь движением для Павлуши оказалось вот это движение коленом вверх и вперед, чтобы поставить это колено туда, на ступеньку. Одна попытка, другая, третья… пятая. На шестой, на самой отчаянной и, вероятнее всего, последней (на последующие ни сил, — ни желания уже не хватило бы), уперся он все-таки в порожек — чашечкой, суставом, и каким суставом! Однажды, еще в войну, лошади, запряженные в бричку с дровами, наехали на этот сустав колесом. Полез он тогда валик отстегнувшийся у левой пристяжной закреплять, под телегу полез, а справа кобыла, не выносившая резких звуков, услышала, как что-то в воздухе рядом треснуло, словно кто-то звук нехороший издал, услыхала кобылка звук тот непотребный и сразу постромки натянула. И за основной, общий валик, что на крюке за телегу держался, повозку и потащила. Павлуша «тпр-р-у!» кричать. А кобыла от этого звука еще пуще уши к черепу прижимает, злится и движение продолжает. В итоге — наехала колесом на Павлушино колено. Хорошо еще — колесо широкое, как лыжа охотничья, да мягкий кусок дороги рыхлой такой попался. Ушла нога в песок. Вдавило ее железным ободом. А ежели б на твердом — раздробило бы вмиг. Но все равно больно было. И тогда, и теперь, когда он этим коленом в обитую железом ступеньку уткнулся. И опять якобы повезло. Не подвел суставчик, не соскользнуло колешко. Сообразило, безмозглое. Не угробило.