Первые проталины
Шрифт:
— Ну, здравствуй, Капа! Ты это что же… так с тех пор и сердишься на меня?
— Нет… З а што мне сердиться на вас?
— Ну, за то самое… Что я тебя ущипнул тогда.
— А-а-а… Нет, не очень сердюсь. Испугалась я ужасть как.
— А сейчас почему бегала?
— И сейчас чуть не обмерла!
— А немца видела? Курта? Который шофером?
— Где?
— Да здесь, в лесу!
— Я немцев только в кино видела. Когда в Кинешму корзины продавать отвозила.
— А чего ты в лесу спать развалилась?
— А сморило… Прутов
— Выходит, не обижаешься на меня?
— Да господи! Ну, потрогали чуток… Нехорошо, ясное дело. Я ведь не против… Только пужать не надо. Так-то и заикой оставить недолго. А тут — экось, петушком закричали! Так и сомлела.
— Хочешь, подарю? — протянул петушка девушке.
— Ой, чудо-то какое! Неужто сами сделали?
— Еще чего! Стану я петушков разных делать. Ковыряться… Подарили.
— Рази дареное-то дарят? Себе оставьте, нехорошо дареное… — отказалась решительно.
Внешне успокоенные, в тревожном оцепенении шли они, время от времени заглядывая друг другу в глаза, шли рядышком, понимая друг друга без слов, как два зверька красивых, шли уже не по дороге, а как придется, лабиринтом лесным. Павлуша поднимал и отводил от лица девушки встречные ветки. Затем, когда замшелый, глубоко в землю закопавшийся ручеек перепрыгивали, подал Павлуша девушке руку да так и оставил, задержал в своей ладони горячие, помеченные ссадинами, цыпками, бородавками и все же ласковые пальцы.
— Ой, — вскрикнула, непритворно встревоженная. — А прутушки?! Да маманя меня на порог-от не пустит без вязанки. Куды это мы вышли?
Расступились шатровые, зелеными колокольнями уходящие ввысь могучие, седым мхом помеченные вековые ели. Разомкнули шумливое, шелестящее кольцо взявшиеся за руки длинноногие здесь, в глубине леса, березы и осины. Впереди только пушистый метровой вышины подлесок топорщился, и — свет! Огромная чаша света.
Вдали, в центре лесной поляны, под старинной чередой полусухих, корявых тополей, под рябинами разросшимися и яблонями одичавшими угадывались сморщенные серенькие избенки какой-то деревни. И странная тишина, исключающая всякое шевеление жизни, вытекала из этой чаши, через край проливаясь на слух и зрение стоявших у ее подножия молодых людей.
— Неужто Кроваткино? — ахнула Капитолина, по-старушечьи всплеснув ладонями. — Это куда жешь мы вышли? Во пустыню какую?!
Несколько в стороне от деревьев, принакрывших собой деревеньку, на конце недвижной жердины колодезного журавля шевельнула крыльями толстая, неповоротливая ворона, наверняка заметившая с верхотуры появление посторонних этому захолустью существ. Затем птица каркнула дважды и нехотя снялась со своего наблюдательного поста, плавно, изящно изгибая крылья в полете.
— Это что за пункт? — поинтересовался Павлуша. — Может, табачку в деревне стрельнем? Курить чего-то захотелось, —
присочинил он, еще не привыкший к табачному зелью, рисуясь перед девчонкой.— Да што это вы, али не знаете? Не живут после войны в Кроваткине. Недавно последняя бабушка померла. Остальные — кто в Кострому, кто в Кинешму. А бабушка эта, Килина-травница, травкой лечила. Ходили к ней сюда и с порчей, и с грыжей, и если змея укусит — прибегали. Она еще скризь видеть могла…
— Как это… видеть?
— Вот случается — на фронте мужик чей в поле убитый, погибает. Она, Килина-то, посмотрит скризь воду… Мисочка у нее была медная… Волшебная. Посмотрит и видит. Живой он али холодной уже. Возвернется в дом к своим али не ждать его вовсе. Знахарка, одним словом.
— Мура все это. Пережитки. Темнота. Еще бы — тут, в такой глуши… У нас в Ленинграде расскажи про такое — засмеют на всю жизнь.
— В Ленинграде, может, и засмеют. А у нас хорошо вспоминают бабушку. Потому что денег с людей не брала. Бесплатно лечила. И угадывала бесплатно. На пропитание какую-нибудь корочку оставляла, ежели приносили… А злые люди про нее врали, что она кошек ела. Обдерет, мол, и сварит в супе. А шкурку на варежки. Только неправда это, мама сказывала. Которым не помогла ее травка — те и злобились. А кошек она сама кормила. Похоронили ее этой весной. И что померла — не знали про то целую зиму. Сказывают, лежала как живая. Не спортилась вовсе. Правда, морозы в тую зиму страшенные были. На кладбище в Козьмодемьянское не повезли, здесь, в Кроваткине, и закопали. На ейном огороде. И быдто кошки на могилке так и живут, не сходя с места. И мертвую, когда она зиму лежала в избе, не тронули, не обгрызли. И мышам не дали.
— Пошли посмотрим! — воодушевился Павлуша. — Интересно ведь: целая деревня, и вдруг — никого. Не верится даже. Хоть кто-то да есть. Разве такое бывает, чтобы совсем никого? Населенный пункт. Название имеет. На карте района небось точечкой обозначен.
— Чего не знаю, того не знаю… Да и домой мне пора. А вы как хотите. Только не советую. Не ходят сюда наши по одному.
— А как же ты одна дорогу назад найдешь? — насторожился Павлуша, втайне надеюсь, что Капа не оставит его здесь, в этой неприятной, мертвой местности.
— Уж я-то дороги не сыщу?! Да господи! Вот, от солнца напротив — туда и пошла по ручью. В аккурат по нему к тем вербочкам и выйду, где камень блистючий. Возьму свои прутушки — да на фабричную дорогу, она там в одном шаге. От камня до Жилина три версты всего… — Отвечая на вопрос, Капитолина, по всему было видно, старалась нездешнему Павлуше помочь сориентироваться.
— А волков не боишься одна? — выпытывал парнишка, надеясь и для себя нечто утешительное от нее услышать.
— Двуногих волков боюсь… Ну, я ушла.
«Неужели сбежит? Известное дело — баба. Все они одинаковы. А была бы мальчишкой… Вон Серёньку силком надо гнать домой». И ему вдруг захотелось мгновенно переубедить ее, заинтересовать чем-то, сделать или хотя бы пообещать на словах что-то хорошее, ценное, искреннее. И вдруг будто бес копытом лягнул: «Не на колени же перед ней становиться?! Обойдется».
И тут Капа оглянулась, как бы приглашая его молча к себе, призывая не связываться с неизвестностью.