Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Первые радости (Трилогия - 1)
Шрифт:

Дома было сыро и пахло ночлегом пьяных. Он открыл окна и печную трубу. Выпачкавшись в саже, он тщательно вымыл руки и с полотенцем через плечо подошел к столу.

Раскиданная рукопись напомнила ему, что он пробовал читать из пьесы нетрезвым своим друзьям, и Мефодий кричал, что он гений. Он внимательно сложил листы. Одна фраза постепенно выложилась в его сознании, и он не знал, принадлежит ли она ему или запала из перечитанных за неделю статеек: если бы обитатели иных миров спросили наш мир: кто ты?
– человечество могло бы ответить, указав на Толстого: вот я.

Спокойно, с убежденностью осознанной правоты, Пастухов

разорвал на клочки рукопись, и сквозняк подхватил и разнес по полу легкие обрывки бумаги. С гримасой презрения и боли он отвернулся от стола, пошел к кровати, постоял неподвижно и вдруг рухнул на постель. Уткнувшись лицом в полотенце, он заплакал навзрыд, как плакал в этой комнате, когда маленького - его несправедливо и жестоко наказывал отец.

31

Меркурий Авдеевич взбирался по ступенькам ночлежного дома, ревизующим оком изучая обветшалую лестницу. Смотритель ночлежки - отставной солдат скобелевских времен - шел следом за хозяином. Мешков указывал тростью с набалдашником на подгнившие доски, торчащий гвоздь, сломанную балясину перил и оборачивался к солдату, безмолвно заставляя его смотреть, куда указывала трость. Солдат пристыженно качал головой. Так они добрались до помещения с нарами, где ночлежники, поеживаясь от холода, справляли утренние дела перед выходом в город за своей неверной поденной добычей.

В углу, около занавески Парабукиных, пожилой ершастый плотник точил на бруске стамеску.

– Взял бы топорик да починил лестницу, - обратился к нему Мешков. Голову сломишь - взбираться сюда к вам.

– А мне к чему? Ваш дом, вы и починяйте, - легко ответил плотник, не отнимая рук от бруска.

– Ты что - в деревне? Не моя дорога - так не пройти, не проехать. Лестница-то общая?

– Небось деньги сбирать - так твое, а чинить - так обчее. Толстой какой нашелся. Обчественник.

Соседи по нарам засмеялись. Через узенькую щель занавески высунулась голова Парабукина с утонченными от худобы чертами лица и набухшим свежим синяком под глазом.

– Много ты понимаешь в Толстом, - слегка растерянно сказал Мешков.

Понимаем, - вмешался Парабукин, откашливаясь.
– Не вы один газетки читаете.

– А ты что здесь - чтения воскресные открыл, что ли?
– спросил Мешков.
– Толстовство, может, проповедуешь? Сколько раз говорено тебе, чтобы освободил угол? Ждешь, когда околоточный выселит?

Он обернулся к смотрителю:

– Ты чего глядишь? Сказано - очисть угол.

– Дак, Меркул Авдеевич, я ему, что ни день, твержу - съезжай, съезжай! А он мне - куда я на зиму глядя с детишками съеду? Сущий ишак, истинный бог.

– Я, Тихон, по-хорошему. Не серди меня, ищи другую квартиру, - сказал Мешков.
– Мне подозрительных личностей не надо. За тобой полиция следит, а я тебя держать буду? Чтобы ты тут Толстым людей мутил?

– Задел вас Толстой! Поди, рады, что он богу душу отдал.

– Его душа богу не нужна.

– Еретик?
– ухмыльнулся Тихон.

– Ты что себя судьей выставляешь?

– А кому же судить, как не нам? Он к нашему суду прислушивался.

– Какому это - вашему? Он был против пьянства, а ты пьяница. Вон морду-то набили, смотреть тошно.

– Против пьянства он был, это - конечно. А против совести не был.

Меркурий Авдеевич откашлялся, брови его сползли на глаза, он спросил внушительно:

– Ты что хочешь сказать про совесть?

В

эту минуту занавеска раздвинулась, и Ольга Ивановна выступила из-за спины мужа. Затыкая под пояс юбки ситцевую розовую кофту в цветочках - под стать занавеске, - она заговорила на свой торопливый лад:

– Верно, Тиша, что верно, то верно! Он был совестливый. Он бедных людей не притеснял, граф-то Толстой, а всю жизнь помогал. Он бы мать с детьми на мороз не выгнал, а имел бы сочувствие.

– Что же к нему за сочувствием не пошла? Может, он чего уделил бы тебе? А ты за него схватилась, как он помер. С ним теперь поздно манипулировать. Из могилы небось не поможет граф-то твой.

– Злорадуетесь, что еретик умер, - повторил Парабукин с язвительным превосходством, как будто вырастая над Меркурием Авдеевичем и беря под защиту обиженную Ольгу Ивановну.

– Глупости порешь, - строжайше оборвал Мешков.
– Христианину постыдно радоваться чужой смерти. Сожалею, а не радуюсь. Сожалею, что старец умер без покаяния, понял? Не очистил себя перед церковью, а умер в гордыне, нечестивцем, вероотступником!

– Ну да! Нечестивец! Анафема! Гришка Отрепьев! Как бы не так! Он чище тебя! Чище всей твоей кеновии со свечками и с ладаном. Кеновия только знает, что всякое справедливое слово гонит.

– Не гонит слово, болтун, а хранит слово. То слово, которое есть бог. Тебе это не по зубам.

– Мне много что по зубам, Меркул Авдеевич. Вот когда в зубы дают, это мне не по зубам. А в рассуждениях я не меньше твоего понимаю.

– Я тебе в зубы не даю. Синяк-то не я тебе наставил.

– Надо бы! Вы дяденька осторожный, знаете, кто примет зуботычину, а кто и ответит.

– Грозишь? При свидетелях грозить мне вздумал?

Мешков осмотрелся. Вокруг стояли ночлежники, ожидая, к чему приведет спор. Ребячье любопытство размалевало их жадными улыбками, будто они собрались перед клеткой, у которой озорник дразнит прутиком рассерженную и забавную птицу.

– Что же это он - против хозяина людей настраивает?
– сказал Мешков смотрителю, застегивая пальто на все пуговицы, словно решившись немедленно куда-то отправиться искать защиту.

Ты... этого... ветрозвон! Прикуси язык-то, - проговорил солдат.

Ольга Ивановна загородила собой мужа.

– Молчи, Тишенька, молчи. Твоих слов не поймут. Мы с тобой бедные, бесталанные, никто к нам не снизойдет. А вам, Меркул Авдеевич, должно быть неловко: человек больной, несчастливый, чего вы с ним не поделили?

– Толстого не поделили, - опять высокомерно ухмыльнулся Тихон.

– Оставь Толстым тыкать!
– прикрикнул Мешков, немного присрамленный Ольгой Ивановной, но все еще в раздражении.
– Имени его произносить не смеешь всуе! Он дарами редкостными отмечен, а ты лохмотник, и больше ничего.

– Как запел! Дары редкостные! Выходит, против даров ничего не имеешь, себе бы приграбастал, в свои владения. Да беда - богоотступник. Шкура-то, значит, хороша, можно бы на приход записать, да своевольник, из послушания вышел, грехи в рай не пускают. А вот мне он - ни сват, ни брат, и до ума его мне не дотянуться, а я его славлю. Потому что он к истине человека звал. По правилам там звал или против правил - это мне все едино. А люди на него оглядывались, согласны с ним были или нет. Вон и ты оглянулся, Меркул Авдеевич, хоть и бранишься. И в тебе он человека бередит...

Поделиться с друзьями: