Первые радости
Шрифт:
Он издалека увидел людей перед редакцией, но не ускорил шага, а приблизился к окну сдержанно и покойно. Два артиллериста, надушённые одеколоном, отошли от толпы, и совсем молоденький подпоручик со счастливым лицом обратился к товарищу:
— А всё-таки он заплакал и сказал: «А мужики-то, мужики как умирают!»
— Ты, что же, думаешь, — он боялся? Он ведь севастополец.
— А всё-таки он позавидовал.
— Старикам тяжелее умирать: много знают.
Пастухов увидел за стеклом повешенную высоко над головой длинную полосу прибавления к номеру в широкой траурной рамке. Сверху глядел на людей живой старик. Пастухов заметил, что у него по-детски курчавые
Потом он пробежал глазами по заголовкам: «Опасное положение. — Последние минуты» — и ещё раз полностью перечитал: «Сегодня в 6 часов 5 минут…» — и подписи пяти врачей. Потом стал выхватывать урывками: «…корреспонденты пошли на телеграф, не желая верить в неизбежный конец… Мы, корреспонденты, переживаем всей душой и сердцем последние минуты великого человека… Плачь, Россия, но и гордись!.. Вокруг квартиры страдальца тихо дефилируют корреспонденты…» Но ничего до конца не дочитал и опять вернулся к строчкам: «Сегодня в 6 часов 5 минут…»
Отойдя, он решил, что надо — домой. Он двигался в том уравновешенном темпе, в каком ходил на прогулки. Ему казалось — он продолжает упиваться ощущением трезвости. По-прежнему он видел каждый предмет с поражающей ясностью и резко. Исполнилась неделя с тех пор, как он думал о смерти, которую ждали все, и он был уверен, что успел свыкнуться с ней и она уже не могла его поразить. Немного удивляла обрывочность мыслей. Почему-то возвращались одни и те же несвязные слова: «…от супруги своей Ясодары тихо дефилируют корреспонденты». Он отгонял убогую бессмыслицу и старался думать стройно, но не получалось.
Дома было сыро и пахло ночлегом пьяных. Он открыл окна и печную трубу. Выпачкавшись в саже, он тщательно вымыл руки и с полотенцем через плечо подошёл к столу.
Раскиданная рукопись напомнила ему, что он пробовал читать из пьесы нетрезвым своим друзьям, и Мефодий кричал, что он гений. Он внимательно сложил листы. Одна фраза постепенно выложилась в его сознании, и он не знал, принадлежит ли она ему или запала из перечитанных за неделю статеек: если бы обитатели иных миров спросили наш мир: кто ты? — человечество могло бы ответить, указав на Толстого: вот я.
Спокойно, с убеждённостью осознанной правоты, Пастухов разорвал на клочки рукопись, и сквозняк подхватил и разнёс по полу лёгкие обрывки бумаги. С гримасой презрения и боли он отвернулся от стола, пошёл к кровати, постоял неподвижно и вдруг рухнул на постель. Уткнувшись лицом в полотенце, он заплакал навзрыд, как плакал в этой комнате, когда — маленького — его несправедливо и жестоко наказывал отец.
31
Меркурий Авдеевич взбирался по ступенькам ночлежного дома, ревизующим оком изучая обветшалую лестницу. Смотритель ночлежки — отставной солдат скобелевских времён — шёл следом за хозяином. Мешков указывал тростью с набалдашником на подгнившие доски, торчащий гвоздь, сломанную балясину перил и оборачивался к солдату, безмолвно заставляя его смотреть, куда указывала трость. Солдат пристыженно качал головой. Так они добрались до помещения с нарами, где ночлежники, поёживаясь от холода, справляли утренние дела перед выходом в город за своей неверной подённой добычей.
В углу, около занавески Парабукиных, пожилой ершастый плотник точил на бруске стамеску.
— Взял бы топорик да починил лестницу, —
обратился к нему Мешков. — Голову сломишь — взбираться сюда к вам.— А мне к чему? Ваш дом, вы и починяйте, — легко ответил плотник, не отнимая рук от бруска.
— Ты что — в деревне? Не моя дорога — так не пройти, не проехать. Лестница-то общая?
— Небось деньги сбирать — так твоё, а чинить — так обчее. Толстой какой нашёлся. Обчественник.
Соседи по нарам засмеялись. Через узенькую щель занавески высунулась голова Парабукина с утончёнными от худобы чертами лица и набухшим свежим синяком под глазом.
— Много ты понимаешь в Толстом, — слегка растерянно сказал Мешков.
— Понимаем, — вмешался Парабукин, откашливаясь. — Не вы один газетки читаете.
— А ты что здесь — чтения воскресные открыл, что ли? — спросил Мешков. — Толстовство, может, проповедуешь? Сколько раз говорено тебе, чтобы освободил угол? Ждёшь, когда околоточный выселит?
Он обернулся к смотрителю:
— Ты чего глядишь? Сказано — очисть угол.
— Дак, Меркул Авдеевич, я ему, что ни день, твержу — съезжай, съезжай! А он мне — куда я на зиму глядя с детишками съеду? Сущий ишак, истинный бог.
— Я, Тихон, по-хорошему. Не серди меня, ищи другую квартиру, — сказал Мешков. — Мне подозрительных личностей не надо. За тобой полиция следит, а я тебя держать буду? Чтобы ты тут Толстым людей мутил?
— Задел вас Толстой! Поди, рады, что он богу душу отдал.
— Его душа богу не нужна.
— Еретик? — ухмыльнулся Тихон.
— Ты что себя судьёй выставляешь?
— А кому же судить, как не нам? Он к нашему суду прислушивался.
— Какому это — вашему? Он был против пьянства, а ты пьяница. Вон морду-то набили, смотреть тошно.
— Против пьянства он был, это — конечно. А против совести не был.
Меркурий Авдеевич откашлялся, брови его сползли на глаза, он спросил внушительно:
— Ты что хочешь сказать про совесть?
В эту минуту занавеска раздвинулась, и Ольга Ивановна выступила из-за спины мужа. Затыкая под пояс юбки ситцевую розовую кофту в цветочках — под стать занавеске, — она заговорила на свой торопливый лад:
— Верно, Тиша, что верно, то верно! Он был совестливый. Он бедных людей не притеснял, граф-то Толстой, а всю жизнь помогал. Он бы мать с детьми на мороз не выгнал, а имел бы сочувствие.
— Что же к нему за сочувствием не пошла? Может, он чего уделил бы тебе? А ты за него схватилась, как он помер. С ним теперь поздно манипулировать. Из могилы небось не поможет граф-то твой.
— Злорадуетесь, что еретик умер, — повторил Парабукин с язвительным превосходством, как будто вырастая над Меркурием Авдеевичем и беря под защиту обиженную Ольгу Ивановну.
— Глупости порешь, — строжайше оборвал Мешков. — Христианину постыдно радоваться чужой смерти. Сожалею, а не радуюсь. Сожалею, что старец умер без покаяния, понял? Не очистил себя перед церковью, а умер в гордыне, нечестивцем, вероотступником!
— Ну да! Нечестивец! Анафема! Гришка Отрепьев! Как бы не так! Он чище тебя! Чище всей твоей кеновии со свечками и с ладаном. Кеновия только знает, что всякое справедливое слово гонит.
— Не гонит слово, болтун, а хранит слово. То слово, которое есть бог. Тебе это не по зубам.
— Мне много что по зубам, Меркул Авдеевич. Вот когда в зубы дают, это мне не по зубам. А в рассуждениях я не меньше твоего понимаю.
— Я тебе в зубы не даю. Синяк-то не я тебе наставил.
— Надо бы! Вы дяденька осторожный, знаете, кто примет зуботычину, а кто и ответит.