Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:

Раевский — член тайного союза, позволяющий себе много вольностей в полку и дивизионной школе, конечно, чувствует опасность, но еще не понимает, не может знать, что его могут принести в жертву, которая удовлетворит и корпус, и армию, и столицу. Впрочем, доказательства, доказательства, доказательства…

И генерал-лейтенанту приходится во всем разбираться самому.

Меж тем побежал 1822 год.

2 января Пушкин пишет другу Вяземскому через посредство отъезжающего на север кишиневского приятеля-вольнодумца:

„Липранди берется доставить тебе мою прозу — ты, думаю, видел его в Варшаве. Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) не

любим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его“.

В тот же день, 2 января, новый скандал, на этот раз в Охотском полку 16-й дивизии.

Офицеры нещадно избивали не только солдат, но и заслуженных унтеров с наградами за Лейпциг и Париж (что запрещено уставом): снявшему на минуту ружье с плеча — 850 розог, споткнувшемуся — 100 розог, рассеченное тело смачивали соленой водой.

Два особенно избитых унтера самовольно отлучились и дошли до Орлова. Генерал снова на стороне солдат: троих офицеров отстранил, взял под арест, предал военному суду: „Да испытай они в солдатских крестах, какова солдатская должность“.

И снова — командир корпуса видит, что Орлов действовал вроде бы „по-сабанеевски“, но притом унтера отлучились самовольно, жалоба подана „неуставным порядком“: бунт…

Орлов меж тем отправляется в отпуск — „вовремя и не вовремя“. Больше он не вернется, его не пустят в дивизию: боятся оставлять во главе крупной воинской части, но опасаются и преследовать, докапываться глубже; все это в царском духе… Уезжая, генерал добавляет масла в огонь необычным приказом, где между прочим объявляет:

„Суворов, Румянцев, Потемкин, все люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли или погибнут…“

Приказ громко прочли в полках, и если не солдаты, то уж офицеры легко догадались, что среди „погибших извергов“ — Петр III, Павел I и, может быть, в будущем Александр, Аракчеев…

Сабанеев прочел и разъярился не шутя. Сейчас не до борьбы с палками, не до лицея: во вверенном ему корпусе непорядки, два полка распустились, и 7 января отправляется горячее, энергическое послание Киселеву.

Раевский позже запишет, что Сабанеев выражался коротко, отрывисто и даже самые вежливые фразы произносил, будто ругаясь. То же самое угадывается порою и в его письмах.

„Во вторник (10-го) намерен выехать в Бессарабию, хотя чрез силу, ибо обстоятельство сие возвратило мне, кажется, припадки прошедшей болезни моей. Дай бог для меня, чтобы я ошибся. Но если дойдет до государя — какого будет он обо мне мнения? Каково же мне, поседевшему на верной службе царю и царству, впасть в подозрение, столь чуждое чувствам моим. Сделаться жертвою легкомысленности молодых, неопытных товарищей моих. Словом, потерять доброе имя, купленное ценою крови. Вот мысль, воспламенившая воображение мое и способная возвратить прежние припадки ужасной болезни моей. Как бы то ни было, я еду и хоть умру, но исполню долг мой. Объеду все полки 16-й дивизии и. сколько умею, постараюсь внушить обязанности начальникам и подчиненным“.

Генерал-лейтенант, конечно, опасается и третьего бунта — среди солдат и юнкеров Раевского:

„Удостоверюсь в истине и, если то не ложно, арестую Раевского и отправлю в Тирасполь“.

„Щенок, всем известный“

Из Тирасполя генерал мчится 70 верст до Кишинева и останавливается у Инзова.

15 января. Иван Васильевич Сабанеев обедает у Ивана Никитича Инзова. Генералы — старинные друзья: у ярославского помещика Василия Сабанеева сын

Иван родился на четыре года позже, чем некоего мальчика, завернутого в роскошное одеяло и „с царскими гербами“, доставили князю Никите Юрьевичу Трубецкому, и Трубецкой понял, что ему приказано воспитать незаконное дитя царской крови. Мальчика назвали, говорят, в честь пензенской реки Инзы, Иваном Инзовым, отчеством же наградил приемный отец Никита Трубецкой. Однако об этом генералы, конечно, за своим обедом не говорят: оба участвовали почти в десятке войн, в десятках сражений, где награждены и ранами, и орденами (первая для Сабанеева битва при Мачине была уже третьим сражением для Инзова, в ту пору адъютанта генерала Репнина).

Вряд ли Сабанеев толковал о Раевском, Орлове и прочих заботящих его персонах — но все больше развивал мотивы острые, опасные; то, что сам называл „своим якобинством“: о политике подозрительного правительства, гонении на „невиноватых“, усиливающем „беспокойное брожение умов“. Возможно, Сабанеев наговорил и выпил лишнего, ибо, мы точно знаем, уходя, забыл свою шпагу.

Почему мы столь определенно настаиваем, твердо знаем — о чем говорил и о чем молчал командир 6-го корпуса за столом у Инзова?

Потому что приглашал Иван Никитич за свой стол разных людей; один из них, чиновник Павел Долгоруков, регулярно записывает свои впечатления в дневнике (чудом найденном 125 лет спустя): другой же постоянный сотрапезник, Александр Сергеевич Пушкин, именно в этот день, 15 января, впервые представлен приезжему генералу. Сабанеев, человек начитанный, конечно слыхал, может быть, даже читал молодого поэта — да Пушкин на этот раз не произносит ни слова. Зато чуть позже разговорится с друзьями (может быть, и с Раевским!), описывая тот обед.

В Кишиневе все про всех знают — Сабанееву тут же донесли. Через пять дней, 20 января, разгневанный командир корпуса торопится передать Киселеву только что услышанное, явно опережая возможную информацию по другим каналам: Сабанеев не сомневался, что люди вроде Пушкина, Орлова, Раевского способны на очень многое…

Сердится, нервничает генерал-лейтенант: „В кишиневской шайке, кроме известных Вам лиц, никого нет, но какую цель имеет сия шайка, еще не знаю. Пушкин, щенок, всем известный, во всем городе прославляет меня карбонарием и выставляет виною всех неустройств. Конечно, не без намерения, и я полагаю органом той же шайки“. Вот какие разговоры!

Пушкин, казалось бы, должен обзывать генерала за глаза аракчеевцем, „невеждою“ (это слово обозначало в ту пору человека реакционных убеждений, пусть даже весьма образованного); поэт же величает Сабанеева карбонарием. Иначе говоря, генерал-лейтенант сам боролся с палками, поддерживал Орлова, но как только благомыслящие офицеры, а также солдаты некоторых полков начали действовать в его же духе, — Сабанеев приезжает творить расправу.

Пушкин справедливо заподозрен в принадлежности „к той же шайке“…

Генерал растерян: „Жаль и мне Орлова, но не вижу возможности иной…“; очевидно, Инзов и Киселев тоже жалеют Орлова, но он должен быть отставлен.

От собственной растерянности Сабанеев делается все злее: солдат жалеет — „бедняги!“ — и в то же время готовит наказание в Камчатском и Охотском полках: „Я их допрашивал поодиночке и говорил солдатам их языком. Они меня поняли и другие, бедняги, плакали…“

С Раевским же — разговор впереди. Главное для генерала сейчас — преодолеть самого себя, свой „карбонаризм“. Должен быть порядок! Раньше угроза порядку заключалась в палках, маршировках, теперь же в совершенно противоположном…

Поделиться с друзьями: