Первый удар. Книга 1. У водонапорной башни
Шрифт:
Сестры Бертранда и Жеральдина добрые, они поняли бы ее. Однако развод, каковы бы ни были вызвавшие его причины, в их представлении все-таки позор. Человек не смеет разъединять то, что соединил бог.
А как будет пусто и темно по четвергам без маленькой Мишу. Никто уже не скажет Элен: «здлавствуй», она не услышит беспечного детского смеха; пухлые любопытные ручонки не погладят ее по увядшему лицу, словно удивляясь, что бывают такие странные бороздки — морщины, по которым иной раз катятся слезы — слезы умиления… Не услышит больше беспечного смеха, когда трехлетняя Мишу прыгает на коленях у «мам Лен» так, что трещит шелк нарядного платья, которое специально надевается по четвергам.
Как неожиданно и грубо разрубает жизнь как раз те узлы, которые она так долго не решалась распутать. В какие-нибудь несколько дней все пошло под гору. Элен даже не успела разобраться в случившемся, спросить у жизни — почему ты, жизнь, так долго ждала и только в шестьдесят лет потребовала от меня мужества? Впрочем, что могла бы ответить ей жизнь? Слишком поздно. Двадцатилетним дано мужество выбирать свое будущее. Но в шестьдесят лет… Ведь прошлого-то своего не изменишь. Мужество в эти годы, в чем бы оно ни проявлялось, неизбежно связано с утратами.
А еще недавно все шло так же, как год, как десять лет тому назад. «Мадам Дюкен!» Отчужденность, которую они ощутили оба с того самого дня, когда Габриэль вскоре же после свадьбы уехал в свое первое плавание, сохранялась в течение всей их совместной жизни. Целыми месяцами Элен жила одна в старом доме, обставленном старинной мебелью, среди богатства и гнетущего молчания, которое нарушал только шорох за резными панелями — то заскребется мышь, то с негромким стуком упадет кусочек отвалившейся штукатурки. Мужчины, которые проводят половину
Элен упорно скрывала от мужа свои подозрения. И скоро поняла, что если она обманет Габриэля, если скажет себе в один прекрасный день: «Ну, теперь мы квиты», — все равно ничто от этого не изменится… Когда Элен сейчас оглядывается на прожитые дни, время между двадцатью и тридцатью годами представляется ей ничем не заполненной пустотой. На смену бесцветной и вялой юности вдруг пришли эти десять лет позолоченной нищеты, а вместе с ней — неотвязная тоска, тревога, одинокие страдания сердца. Целых десять лет метаний, когда смутно осознаешь, как много ты требуешь от жизни, а она отказывает тебе во всем; в эти минуты тебя клонит, как былинку ветром, и кажется, что случайная встреча может перевернуть всю твою жизнь. Но в тридцать лет все вихри разом улеглись, или, вернее, уже проходили где-то очень высоко над головой Элен. Элен! Кто теперь называет ее так, кроме старшей сестры Бертранды, жены богатого фермера, и младшей, Жеральдины, в монашестве Марты? Для всех прочих она — «мадам Дюкен», и по-прежнему она одинока, хотя с 1940 года муж не ходит больше в плавание; «мадам Дюкен, жена морского офицера торгового флота», как они с полным основанием напечатали в своем воззвании.
Оказывается, можно прожить целую жизнь в стороне от жизни, просидеть сорок лет почти безвыходно в доме на улице Гро-Орлож, делать покупки все в одних и тех же лавках, посещать все одни и те же знакомые дома и все чаще и чаще заглядывать в великолепный старинный собор, а потом вдруг сразу разбивается скорлупа, и ты узнаешь, что есть, что всегда была другая жизнь, целый мир…
Когда американские солдаты, примерно месяц тому назад, явились в первый раз поговорить насчет найма виллы, Элен даже в голову не пришло, что могут быть какие-нибудь возражения против этого. Дюкен сам дал в газете объявление, что вилла сдается. Если у американцев есть возможность платить такую солидную сумму, тем лучше. Армия никогда не считается с расходами, впрочем, это уж их дело. Так как мужа не было дома, Элен сказала, что в принципе она согласна, но хозяин виллы — господин Дюкен, и лучше зайти завтра, пусть он решает. Солдаты весьма вежливо приподняли на прощанье пилотки, даже сказали: «О-кей», обдав Элен запахом мятных леденцов, и укатили на своем джипе. Но на другой день они не явились. Если бы они пришли, дело сладилось бы. Господин Дюкен был более чем доволен, он был польщен. Он гордился тем, что выбор пал на его виллу. Сдача виллы американцам являлась в его глазах важным политическим актом. Элен отнеслась к этому более чем равнодушно.
Но как-то утром она снова увидела американских солдат — напротив мясной: они пытались уничтожить огромную надпись, выведенную на стене госпиталя Вивьен, где помещался американский штаб: «Американская оккупация — это…» Окончание фразы уже было замазано белой краской, но через два дня слова выступили, и когда Элен снова зашла в мясную, она прочитала: «Американская оккупация — это война».
— Должно быть, коммунисты стараются, — объяснил жене господин Дюкен. — Конечно, они теперь выходят из себя. Ведь это препятствует вторжению русских. Надеюсь, вы не придаете значения тому, что они говорят? А уж если придавать значение, то правильнее всего думать как раз обратное тому, что они утверждают, как раз обратное! Они прекрасно знают, что при американцах дела пойдут по-другому. А там и наш генерал… Тогда мы им покажем!
Элен ничего не возразила. Воспитанная в неведении жизни рабочего люда, она всегда, не размышляя, соглашалась с взглядами мужа. Но она воспринимала их по-своему, повинуясь той большой доброте, которую мать передала всем трем сестрам: ей, Бертранде и Жеральдине. Элен всю жизнь внушали, что бедные несчастны по своей собственной вине, что они погрязли в лени, грехах и пороках, и она даже не пыталась разобраться, правда ли то, что ей твердили с детства. Все же это не мешало ей скорбеть об этой нищете, мечтать о том дне, когда мир избавится от нее. Муж рекомендовал довериться твердой руке разумного правителя, который заставит, да, да, сумеет заставить несчастных быть счастливыми. Элен смотрела на бедняков, как на детей, которые заражены дурными привычками. Но душа у них хорошая, и Элен полагала, что к благоденствию их нужно вести за руку. Однако в сердце ее жило чувство, что из-за нищеты многое можно простить беднякам. Когда они пишут на стенах надписи против нищеты — это их право. Им виднее, чем кому-либо. Они, должно быть, живут в ужасных условиях. Москва? Мадам Дюкен ни разу не случалось побывать в далекой Москве. Если бедняки верят, что в России уничтожена нищета, что же тут худого для тех, кто с этим не согласен? Люди свободны думать так, как им хочется.
— Русское вторжение? Вот как! Значит, американцы явились к нам в качестве оккупантов, так я вас поняла?
Муж пожал плечами, скинул халат, сунул трубку в карман и ушел, непреклонный, как само правосудие.
Мысль, что это оккупация, начала волновать Элен. Ибо с оккупацией у нее были связаны слишком определенные образы. Оккупация означала огромные потрясения, которые на три года перевернули всю ее жизнь, коснувшись даже их дома. В частности, тот гитлеровский офицер, которого пришлось пустить в комнату на втором этаже, выходящую окнами в палисадник… чудовище, а не офицер! Он руководил какими-то секретными работами на базе подводных лодок, но по низости своей натуры не мог даже хранить тайну. Особенно в нетрезвом виде. В тот памятный вечер он ввалился в гостиную, наследил сапожищами, испачканными жирной грязью. Элен читала «Беатрису» Бальзака. Муж дремал, полулежа в кресле, вытянув ноги к камину, где мирно потрескивали дрова (об угле тогда не приходилось и мечтать). Еще с порога офицер заорал, размахивая руками. Он отрывисто выкрикивал на ломаном французском языке: «Готово! Почти готово! Наши подводные лодки! Они пройдут везде!.. Скоро… везде! Не вылезая наружу! Да, да! Все взорвут! Всех взорвут!» Он стал приближаться к хозяевам, сгорбившись и хищно вытянув обе руки: «Это я! Господин французский офицер, это я открыл!.. Я знал, что выйдет, обязательно выйдет! А сейчас готово, почти готово!» Потом добавил шепотом, присев возле кресла на корточках: «Вы — моряк. Между нами: разве моя идея не колоссальна?» Господин Дюкен побледнел как смерть. Он испугался, почувствовав себя во власти пьяного субъекта с револьвером, и не смел пошевельнуться, даже не подобрал ног. Он полулежал в странно напряженной позе и решился только вынуть изо рта потухшую трубку. «Конечно, сударь, без сомнения, ваша идея именно такова». — «Вы говорите, а сами не знаете! Чтобы доставить мне удовольствие, говорите». И офицер зашагал по светлому ковру, оставляя огромные грязные следы. Он весь побагровел и подозрительно оглядывался, словно опасался, что француз хочет выведать его тайну. Вдруг он изо всех сил хватил кулаком по мраморной каминной доске. Должно быть, разбил себе руку, варвар! «Нет, я вам ничего не скажу!» Однако не выдержал, снова подошел к креслу и, встав на одно колено, сипло зашептал: «Сообщу по секрету, выхлопные газы дизеля… до сих пор их теряли зря… идиотство, как у вас говорят, идиотство. Использовать газы, чтобы расширить радиус действия наших подводных лодок. Это старый вопрос. Но как сделать? Как сделать? Я открыл — как. И вам не скажу. Но открыл. Что, разве не колоссально!» И все-таки это было не самое ужасное. Немецкий офицер, человек, несомненно, образованный, даже ученый, жил только войной, убийствами. Надо было видеть, с каким сладострастием он разворачивал свои фашистские газеты, перечитывал сообщения с восточного фронта, упивался фотографиями. Фотографии… Однажды, когда офицера не было дома, Элен вошла в его комнату — сквозняком, словно нарочно,
чтобы привлечь ее внимание, распахнуло дверь. Два года постоялец аккуратно запирал дверь на замок. Элен ни разу не заглядывала в его комнату. Но ведь, в конце концов, это их дом. Ей вдруг захотелось посмотреть, что стало с ее комнатой при новом жильце. И здесь, впервые в своей жизни, она очутилась лицом к лицу с самым ужасным. На всех стенах, даже над изголовьем кровати, были развешаны страшные фотографии. У Элен подкосились ноги, первым ее побуждением было отвернуться, бежать отсюда; но ужас, наполнявший комнату, призывал ее, настоятельно требовал ее присутствия. С тех пор, с этой минуты Элен переменилась. Она не ушла и начала рассматривать фотографии одну за другой, в упор, как бы желая найти хоть малейшее доказательство тому, что все это неправда, потому что такой ужас не мог, да, не мог быть действительностью. На одной карточке была снята горящая деревня, а на фоне пожарища стояли шесть нацистских солдат, улыбаясь, в лихих позах, в каких обычно снимаются на рыночных фотографиях. На снимке под одним из солдат чернилами был выведен крестик, а ниже на полях написано карандашом: «Ich». На другой фотографии десятки, а может быть, сотни детей лежали прямо на снегу, раздетые, окровавленные. И на снегу же лежал труп поруганной и зверски убитой женщины, повернутой лицом к объективу, в разодранном платье, с выколотыми глазами… А еще на одной фотографии… Нет, он помешанный, буйно помешанный! И почему на всех карточках снег? Очевидно, все фотографии были сделаны в России. И нет сомнения, что солдат, отмеченный крестиком, присылал их в подарок постояльцу. В тот же день Элен пошла исповедоваться, чтобы освободиться от чувства ответственности и вины, которое не оставляло ее с той минуты, как она сама прикоснулась к такому ужасу.Оккупация для Элен связывалась с этими воспоминаниями, которые возникали перед ней ежедневно в течение трех лет, когда она сталкивалась с чудовищем.
«Американская оккупация… Какое может быть сравнение?!» Господин Дюкен утверждал, что сравнения быть не может.
— Существует, — говорил он — только два способа противостоять появлению здесь русских со всеми вытекающими отсюда последствиями. Запомните, только два способа! Первый — чтобы американцы пришли и защитили нас. В этом, конечно, есть свои неудобства. Согласен. Но все же меньшие, чем во втором способе. Ибо второй способ — это ремилитаризация Германии. Иного выбора нет. Благодаря американцам мы не увидим здесь еще раз серо-зеленые мундиры. Понятно?
Несколько дней спустя господину Дюкену довелось присутствовать на банкете в честь американских офицеров, организованном торговой палатой. Господин Дюкен не переставал твердить, что стыдно устраивать празднество в честь американцев с запозданием чуть ли не на три месяца, и еще более стыдно, что ни одна официальная организация не осмелилась проявить в этом отношении инициативу. Получается так, словно все боятся коммунистов. Правда, начало всегда трудно. Никого, конечно, не приводит в особый восторг тот факт, что в стране водворилась иноземная армия. Но раз надо, значит надо… Самое главное — осадить коммунистов. Впрочем, правительство наконец вмешалось. В клубе на улице Гро-Орлож все рано или поздно становится известным. Инспекторы охранки нанесли визит Куберу, председателю торговой палаты, Шалону, вице-председателю, и еще двум-трем влиятельным лицам. Уж кто-кто, а инспекторы охранки в состоянии предъявить впечатляющие аргументы: в их распоряжении имеются секретные сведения о каждом. Солидно, однако, у них поставлено дело… Пришлось раскачаться господам политикам и пожаловать на банкет. Пришли даже социалисты — мэр, префект, — которые хотя и разделяли полностью мнение прочих, но не желали вылезать на первый план. На редкость трусливая публика! Не все сошло так гладко, как хотелось. Многие все-таки боялись скомпрометировать себя. Народу собралось не бог весть сколько. Сначала предполагали устроить банкет в зале заседаний, но пришлось перебазироваться в кабинет председателя: лакеи в последнюю минуту, на глазах у публики, стали переставлять столы, и ясно было, что просчитались здорово. По обыкновению, подвели господа политики. И в первую очередь — департаментский совет: из сорока членов совета только пять имели смелость явиться на прием. Заметно было, что приглашенные отнюдь не горели желанием оказаться на виду. Особенно же это бросилось в глаза, когда прискакал фоторепортер из газеты «Демократ» с огромным аппаратом. На разных концах стола началось легкое движение: один схватился за стакан и начал пить, высоко подняв локоть и заслоняя лицо, другой склонился к тарелке, у третьего весьма кстати развязался ботинок, а четвертый прямо заявил, что по слабости зрения не может выносить вспышек магния. Напрасно фотограф суетился со своим аппаратом, наставляя его так и этак, напрасно увещевал: «Прошу, господа, будьте любезны, повернитесь на минутку. Так. Смотрите сюда». Едва он успел щелкнуть в последний раз затвором, как появился новый репортер, а за ним сразу два из «Эклер» и даже из каких-то парижских газет — фоторепортеры ходят стаями. Но какое безобразие! Чего наши-то трусят, скрывают свои симпатии. Симпатии! Их даже на это не хватает. Приглашенные не желали двигаться с места, цеплялись за стулья, как утопающий цепляется за обломок доски. Ничего, ничего: генерал им пропишет! Вымуштрует как следует мерзавцев. Кубер сначала произнес речь по-английски. Американцы снисходительно похлопали, и французы тоже, в подражание им. Затем Кубер произнес речь по-французски. Французы аплодировали, американцы, не шевелясь, смотрели на них. Они вели себя подчеркнуто высокомерно, очевидно, желая дать почувствовать, что их заставили дожидаться бокала дрянного шампанского больше двух месяцев, и они это припомнят… Они, конечно, заметили все трюки; достаточно посмотреть на лица этих трусов, на уловки этих хитрецов, которые норовят спрятаться за спину соседа, лишь бы увильнуть от объектива фотоаппарата. Когда американский полковник Брендерс выступил вперед, готовясь произнести ответное слово и Кубер дал знак собравшимся встретить оратора аплодисментами, Дюкен подумал: «Будь я на его месте, я бы нарочно говорил только по-английски. Пусть эти слюнтяи знают, что мы сумеем обойтись и без них!» Полковник не обманул его ожиданий. И когда Дюкен аплодировал оратору, он не просто хлопал ладонью о ладонь, а скорее потирал от удовольствия руки: ему приятно было видеть, как неистово аплодировали эти самые господа, хотя большинство не поняло ни слова из обращенной к ним речи. А для тех, кто понимал по-английски, полковник Брендерс приберег легкий, но ядовитый намек, желая показать, что поведение хозяев разгадано. «Не знаю, сколько времени мы пробудем здесь, — сказал он, — но если международная обстановка сложится благоприятно, мы с огромным удовольствием вернемся в Соединенные Штаты». Ловко сказано. Ибо между строк это означало: «Нравится вам или нет, ваше мнение — пшик, нуль! Мы здесь не для вашего удовольствия, а в связи с «международной обстановкой». Или еще точнее: «Мы держимся здесь силою штыков и уйдем лишь, лишь…» По воле народа? Ах, чорт! Вот что значит играть цитатами, не знаешь, как они обернутся… Как будто кто-нибудь собирается считаться с волей народа! «Международная обстановка» — вот это он здорово загнул! На приеме Дюкен держался в тени, но, поверьте, никак уж не по собственной воле… У него теперь уже не было никакого официального чина. Он находился в числе малопочтенных приглашенных, которых позвали, так сказать, для числа, и ломал голову, под каким бы предлогом показать, что он лично ничего не боится. Однако подходящего предлога не находилось, разве что воспользоваться случаем с ненанятой виллой. Дюкен решительно двинулся к Брендерсу, который у буфета с аппетитом уписывал пирожные, а вокруг почтительно стояли, внимая его речам, Кубер с присными. Когда Кубер заметил маневры Дюкена, он нахмурился, всем своим видом говоря: «Этот-то чего сюда лезет?» Но, поскольку Дюкен — давнишний приверженец РПФ и особенной чепухи не напорет, Кубер допустил его до полковника. На чистом английском языке Дюкен выразил свое удивление по поводу того, что солдаты не явились вторично поговорить насчет виллы. Брендерс рассеянно посмотрел на говорившего и скривил рот, видимо, не понимая, о чем идет речь. Он молча повел плечом, что должно было означать: «Не могу же я заниматься такими мелочами!» Но все же снизошел до ответа: «Во всяком случае, мы возместим вам убытки, если даже наши молодцы нашли себе другое помещение». — «Помилуйте, господин полковник, дело не в деньгах!» Но Кубер уже подхватил своего ненаглядного Брендерса под ручку и увлек его в сторону при помощи префекта-социалиста. Дюкен провел тревожную ночь: он проклинал трусов, расправлялся с врагами, взывал к генералу. Элен в своей спальне несколько раз просыпалась от его криков.
Но настоящая драма началась на следующий день. Элен была дома одна. Позвонили. Она пошла отпирать, быстро-быстро шаркая красными ночными туфлями без задников. За дверью стоял американский офицер. Позади него у тротуара красовался автомобиль — огромное кремовое чудовище, все в никеле; за рулем сидел солдат.
— Мадам Дюкен!
Элен хотела было ответить: «Да, я мадам Дюкен», но вдруг поняла — офицер знает ее.
— Я желал бы снять у вас комнату для моего шофера.
— Но, сударь, вы ошиблись, речь ведь шла о сдаче виллы. Комнат мы не сдаем.