Перья
Шрифт:
В конце прошлого века актовый зал нашей школы служил гостиной в доме богатого арабского торговца табаком. Расположившись на диванах, почтенные люди пили здесь кофе с хозяином, а из окружающих гостиную комнат — теперь они использовались для проведения занятий в младших классах — выглядывали его жены, наложницы и маленькие дети. Сегодня в этом зале соберутся на праздничное мероприятие учащиеся всех классов со своими учителями. У запертой железной двери, что в дальней стене помещения, уже установлен стол, покрытый национальным флагом, а на нем — портрет Бялика в обрамлении сосновых и кипарисовых веток. Неподалеку от портрета, в дочиста вымытой банке от простокваши, красуется букетик бледных цикламенов, собранных учительницей рукоделия в Тальбие [351] , по пути в школу. Там же, на столе, выложены полукругом извлеченные из закрытого шкафа в директорском кабинете произведения именинника — сборники его поэм и стихотворений, «Сефер га-агада» [352] , переводы «Дон Кихота» и «Вильгельма Телля».
351
Тальбие —
352
«Сефер га-агада» («Книга агады») — выпущенное Бяликом совместно с Йегошуа Равницким в начале XX в. собрание агады из Талмуда и мидрашей в переложении на современный иврит.
На портрете, который нам демонстрировали в таких случаях, Бялик был изображен в шляпе. Дородный и круглолицый, он напоминал богатого зерноторговца, не чуждого понятных людям радостей жизни. Другой портрет находился на развороте открытой книги, и на нем Бялик был запечатлен вместе с Равницким. Занятые изучением рукописей, они сидели за покрытым скатертью с бахромой круглым семейным столом, и на головах у обоих были ермолки, пририсованные директором школы. Можно ли было допустить, что такие талмидей хахамим [353] изучали святые книги с непокрытыми головами? Бялик нашего детства, говорил мне позже Хаим Рахлевский, «не успел сменить сюртук на короткий пиджак, не срезал своих пейсов и не оставил ученическую скамью в Воложинской ешиве».
353
Множественное число от «талмид хахам», т. е. богобоязненный, сведущий в Торе человек.
Наши школьные утренники, как правило, открывала игрой на флейте Рути Цвабнер. Сегодня она наверняка сыграет «У меня есть сад», а вслед за ней с декламацией «Если познать ты хочешь» выступит Яэль Саломон:
В тени углов, у темных стен, за печкой Увидишь одинокие колосья, Забытые колосья, тень чего-то, Что было и пропало, — ряд голов, Нахмуренных, иссохших: это — дети Изгнания, согбенные ярмом, Пришли забыть страданья за Гемарой, За древними сказаньями — нужду И заглушить псалмом свою заботу… [354]354
Цитируемый фрагмент стихотворения Бялика дан в переводе Зеэва (Владимира) Жаботинского.
Она будет вдохновенно читать стихи про старую молитвенную школу, и ее рыжие волосы превратятся в золотое пятно, когда молочный свет брызнет на них с потолка мириадами сияющих поцелуев.
Декламация закончится, Руги Цвабнер снова встанет возле портрета нашего национального поэта и сыграет на флейте «В междуречье Евфрата и Тигра». Директор школы поднимется с одной из задних скамей — он специально выбирал себе место вблизи озорных учеников, норовивших затянуть в самый неподходящий момент поздравительную песню, которую обычно поют в детских садах, отмечая день рождения одного из воспитанников, — и направится к сцене. Его выступление затянется, и чем дольше он будет говорить, тем шире станут расползаться пятна пота у него под мышками, так что в конце концов влажными станут и рубашка у него на груди, и рукава. Даже стекла его очков запотеют, когда он завершит свою речь чтением полюбившегося ему навсегда стихотворения Бялика:
Набожной мама была, праведницей беспорочной, Да осенит ее небо… Вечер субботний настал, а в доме у нищей вдовицы Нет ни свечей и ни хлеба [355] .В заключительной части утренника слово, как обычно, возьмет раввин доктор Аарон Флаум, старейший из наших учителей. В 1933 году, незадолго до смерти поэта, Флаум провел с Бяликом летние недели от субботы «Нахаму» до Рош га-Шана на бальнеологическом курорте Гастайн, и теперь он мог каждый год предаваться воспоминаниям об этом.
355
Цитируемый фрагмент стихотворения Бялика дан в переводе Семена Липкина.
Чаще всего учитель рассказывал, как на исходе субботы праведный реб Хаим-Нахман затягивал «Сказал Господь Яакову» на ту же мелодию, что и его дед в Житомире. Флаум не ленился и сам напеть нам эту мелодию, утверждая, что ощущает себя обязанным передать молодому поколению доставшееся ему драгоценное наследие. Он охотно вспоминал, что реб Хаим-Нахман присоединялся к послетрапезной молитве и потом хвалил его, раввина доктора Флаума, за то, как хорошо он читает ее. В заключение учитель поднимал и показывал нам свою сморщенную старческую руку с аккуратно постриженными ногтями, пожимавшую некогда руку нашего национального поэта.
Этот «отложенный день рождения», как называла его госпожа Шланк, отмечался из года в год совершенно одинаково, из-за чего мне иной раз казалось, что время стоит на месте, а не движется от прошлого к будущему. Сегодня меня не будет на торжественном утреннике, но этого, полагал я, никто не заметит.
От
своих соучеников, бодро спускавшихся к школе по улице Рава Кука, я отделился возле кафе «Пат», свернув там налево, к дому доктора Зисмана Монтнера [356] , бывшего лечащим врачом моего отца и, случалось, охотно беседовавшего с ним о медицинских трудах Рамбама, измеряя ему давление. Миновав здание департамента общественных работ, я остановился у магазина прессы и писчебумажных товаров, находившегося в то время в Сирийском доме [357] . За немытым стеклом витрины громоздились кипы старых газет, валялись старомодные заколки и рулоны использовавшейся для изготовления шпалер пеньки. Иной раз я подолгу простаивал возле этой витрины, разглядывая вырезанные из детских журналов и прилепленные к стеклу изнутри изображения ангелов с сомкнутыми крыльями, мечтательных девочек, соединенных, подобно сиамским близнецам, и соприкасавшихся затылками желтобородых гномов.356
Зисман Монтнер (1897–1973) — известный иерусалимский врач, историк и литератор, уроженец австрийской Галиции, после Первой мировой войны изучал медицину и жил в Берлине, участвовал в сионистском движении, репатриировался в Эрец-Исраэль в 1933 г.
357
Сирийский дом — неофициальное название двухэтажного здания на улице Пророков в Иерусалиме, построенного в конце XIX в. общиной Сиро-яковитской православной церкви и использовавшегося в первой половине XX в. как американское консульство в Иерусалиме. На фасаде здания сохранилась надпись на сирийском арамейском языке.
Позже этот магазин превратился в студию господина Эльнатана, «фалафельного короля», оставлявшего в часы вдохновения торговый прилавок на углу улицы Агриппы и приходившего сюда запечатлеть на холсте свои апокалиптические видения. Его картины выставлялись на продажу прямо на тротуаре, и никто не мог предугадать, что со временем за них станут платить огромные деньги важнейшие музеи мира [358] .
У Сирийского дома я переходил улицу Пророков и, покинув понятный еврейский город, скатывался прямиком к находившемуся в начале улицы Монбаза миссионерскому магазину «Сион». Деревянные, с толстыми стеклами, двери этого таинственного магазина были всегда закрыты. Открывались они со звоном висевшего за ними колокольчика, после чего посетитель мог разглядеть в глубине помещения мужчину изможденного вида в белой рубашке-поло. Сидя у стола, он что-то читал при свете розово-голубой настольной лампы и не спешил оторвать взгляд от книги. Вместе с непонятным названием улицы — в то время я еще не знал об адиабенской царице Елене и ее любви к нашему народу, и слово «Монбаз» [359] казалось мне пришедшим откуда-то со страниц истории крестоносцев — вид этого магазина как бы предварял собой особенную атмосферу, царившую в Русском подворье.
358
Имеются в виду работы израильского художника-примитивиста Моше Эльнатана (1904–1969).
359
Монбаз, он же Монобаз I — муж царицы Елены и царь Адиабены, небольшого античного государства со столицей в Арбеле (современный иракский Эрбиль). В I в. н. э. правители этого государства приняли иудаизм, и в талмудических источниках сохранились многочисленные положительные упоминания о них.
В утренние часы там было особенно многолюдно. Чиновники спешили в свои учреждения, располагавшиеся в здании «Дженерали» и в помещениях центрального почтамта. Зарешеченные полицейские машины доставляли из Рамле и Лода заключенных, которым надлежало предстать перед иерусалимским судом. Связанная с отправлением власти деловитая суета привлекала зевак. Но тут же по краям площади, в неухоженных дворах, за вьющимися поверх ржавых решеток ветвями плюща и жасмина, продолжалась своя, внутренняя жизнь православного нового Иерусалима. Русские старушки неспешно расхаживали по заросшим высокой травой участкам, стирали и развешивали на натянутых между деревьями веревках свою постиранную одежду. Когда тяжелая деревянная дверь открывалась, с улицы можно было разглядеть желтое помещение вестибюля с облупленной иконой над дверью, ведущей во внутренние покои, из которых доносились запахи трефного варева, капусты и хлебной закваски.
У бокового входа в суд толпились родственники заключенных, дожидавшиеся минуты, когда арестантов высадят из полицейской машины и под охраной поведут на судебное слушание: это иной раз давало возможность обменяться с ними несколькими короткими фразами. Я направился к главному входу в здание, через который входили и выходили адвокаты, державшие в одной руке свои черные мантии, а в другой — толстые своды законов и пухлые папки. За адвокатами с трудом поспевали семенившие на высоких каблуках девушки-стажеры в черных плиссированных юбках.
— К Цодеку, в архив, — сказал я сидевшему в будке у входа сонному охраннику.
На второй этаж вела широкая лестница, поднимаясь по которой я всегда зачарованно разглядывал витражи в оконных фрамугах. От лестницы вел коридор с высоким сводчатым потолком. В левой стене коридора находились двери, ведущие в залы судебных заседаний и в кабинеты судей, а с правой стороны через низкие окна был виден внутренний двор. Там, под лимонными деревьями с давно не обрезавшимися сухими ветками, громоздились старые письменные столы, стулья и сломанные керосиновые печи. Ступая по гладкому каменному полу коридора, я подошел к угловому помещению, где вместе с двумя молодыми сотрудницами регистратуры работал мой дядя Цодек. Синие тканевые нарукавники надежно защищали его одежду от чернильных брызг.