Пес Одиссея
Шрифт:
Каим начал со статей, направленных против пыток. После убийства президента Будиафа, в чье ближайшее окружение он входил, он с удвоенной отвагой и яростью стал нападать то на власти предержащие, то на исламистов.
Однажды утром Каим обнаружил за порогом своей квартиры белую простыню, из которой выскользнул кусочек мыла. Простыня — саван, мыло — для обмывания покойника. Так ему давали понять, что он приговорен к смерти. Он ничего не предпринял, просто закрыл дверь.
Странное дело: за четыре года, истекшие со дня смерти Будиафа, исчезли все, кто его окружал, — журналисты, писатели, социологи, политики. По большей части они были убиты; некоторые умерли при невыясненных обстоятельствах. Сменявшие друг друга кабинеты министров возлагали ответственность за эти убийства на террористов. За исключением Хамида Кайма, не осталось свидетелей того, как правил Будиаф.
«В
— Жалею, что не подарил тебе братьев и сестер, но твоя жизнь точно будет интереснее моей. Может быть, легче.
Потом отец умер.
Он происходил из бедной многодетной семьи. Часто рассказывал о детстве, о своем отце, которого жизнь, высосав до капли, на два долгих года бросила парализованным на убогом чердаке. Онемевшего окружали дети, слишком маленькие, чтобы понять, почему их отец больше не говорит. Когда ему было тринадцать лет, он работал на известковых шахтах в Эльзасе. Призванный на кошмарную войну, он исчез на пять лет и вернулся домой, когда жена думала, что его уже нет в живых. Он сделал ей новых детей и ее же ругал за то, что она, мол, плодит нищету. Поколачивал ее, как проговорилась мне одна из тетушек. Мой отец держался за миф о своих предках. Не отступался от гордости рабочего человека с трудной судьбой.
— В нашей жизни было много героического, — бросил он мне как-то. — Мы выжили.
Да, они были героями. Мои дядья — я их не знал — погибли в партизанах; одного из них десантники во время сражения за Алжир пытали, а потом прикончили ударами топора. Моя бабка умерла через много лет после своего мужа. Больная старуха, разговаривавшая с дочерьми по-кабильски. Она никогда не упоминала о покойном муже, по-видимому тяготясь своим прошлым — прошлым женщины порабощенной и незамечаемой.
А теперь у нас опять век эпических поэм. По иронии Истории мы запустили новый цикл насилия. Две тысячи лет непрерывных войн. Из глубин нашего прошлого звучит призыв к крови и слезам, движется процессия вдов и сирот».
Мы гуляли неподалеку от все той же полыхающей аллеи эвкалиптов. Мурад курил сигарету, тридцать шестую за день. Я смотрел на огненное небо и слушал журналиста, которому уже совсем скоро нужно было уезжать. Тогда мы не знали, что это его последние дни.
Для нас был важен только свет.
В тот день 29 июня 1996 года у нас были все основания думать, что смерть прошла мимо журналиста. Сам же он помнил о белой простыне и кусочке мыла. Тем вечером он возвращался в Алжир, Мурад шел домой, к родителям, а я — на работу в гостиницу «Хашхаш».
V
Нынче ночью прогулка по Цирте успокаивала меня. Непроницаемый город позволял мне идти туда, куда я хотел. Он больше не пытался ни соблазнить меня, ни напугать. Его улочки больше не разверзались у меня под ногами, убогие домишки оставались закрытыми. Торговцы мебелью, набиватели матрасов, медники не возникали из тьмы, не преследовали меня в часы моего бодрствования. Ни один поток прохожих не катился вниз по тропинкам моей памяти, ни одна женщина, отягощенная корзиной с овощами, не подгоняла перед собой кучку сопливых детей, окруженная, как ореолом, мерцающими запахами сорванных на заре петрушки и мяты. Зеленые лимоны не испускали свои летучие, похожие на маленькие смерчи ароматы, благоухание жасмина не цепенило мой ум. Конец рассказам о пиратах; хватит делать подонков героями сопротивления; мне опротивели безумные легенды, что родились из трех тысячелетий войн, слез, крови. Даже на террасах больше не было томных женщин, и за шерстяными тканями, складками драпировок,
покрывалами из белого или кремового льна уже не перестаивала никакая плоть, не предавалась мечтаниям любимая наложница, лаская себе вульву, с пеной в углах рта, любители подглядывать больше не погружались в сон, пяля глаза на какую-нибудь сапфическую сцену, убаюканные пением слепого барда родом из Андалусии. Напевные жалобы давно минувшего времени не разносились над водой, над остриями пены. Да и море теперь не было страшно ни путешественнику в дальнем странствии, ни одинокому капитану, и самолеты легко садились в крепости. Еще шаг, и я представил себе, как исчезает война, вливавшая в нас свою ярость, как приходит конец терроризму, возвращаются гражданский мир, демократия, становятся свободными женщины, которых я любил.Я любил их всех, желал видеть их равными в радости, счастье, благополучии, да что там! Югурта мог сбросить доспехи, Сифак — заснуть беспробудным сном, Масинисса — оставить Карфаген в покое, Ганнибал — с головой нырнуть в капуанские наслаждения.
Я пересек западную равнину и вышел на берег. Морю снились голубоватые сны. Я забавлялся игрой с прибоем. Сосредоточенный шепот волн делал почти осязаемым течение времени, медленное и печальное. Оно плыло вслед за волнами. Мною овладело чувство вечности. Я растянулся на песке, обратил лицо к звездам и предался ощущению неукротимой и к тому же чужой жизни, чье упрямое биение протекало по моему телу, не оставляя никаких примет, еще менее постоянное, чем след ветерка на крыле бабочки. Я жил полной, уносящей меня от действительности жизнью — отданной ощущениям, попавшей в плен к песням ночи, затверженной волнами. Короткая жизнь. Новая жизнь.
Каим уехал. Самолет каждый вечер поднимался в воздух над Циртой, извилистым маршрутом пролетал над лентой побережья и наконец приземлялся в Алжире. Журналист вернется к своей жизни в той самой точке, где он прервал ее, в скромном кабинете. Выйдя из комнаты Хшиши и Рыбы, он взял меня и Мурада в наперсники и рассказал нам о себе. Почему он выбрал нас? Другие, Рашид или Рыба, тоже прекрасно бы подошли. Что касается Мурада, то причина здесь вполне очевидна. Говоря с нами, Хамид Каим обращался к следующему поколению, к потомкам. У Мурада тоже с уст не сходили слова «потомство», «вечность» и еще бог знает какие. Неуемное воображение пагубно воздействует на рассудок молодого человека. Мне об этом кое-что известно. Я, как мне казалось, уловил в словах Кайма желание исповедаться. Этот человек освобождался от груза жизни. Между прочим, он рассказал нам гораздо больше, чем требовалось. Он даже частично поведал историю своих чувств. Историю любви, настоящей и очень скоро загубленной, к молодой женщине по имени Самира. Усиливающаяся хандра. Путешествия с другом, Али Ханом. Возвращение Одиссея. И в самом конце — ночь, небытие. В девять часов вечера, когда я шел в гостиницу, из слов Кайма стал сочиться яд. Я почти уверен, что, не будь его истории, не случилось бы ни одного, даже самого незначительного из тех событий, что занесены в этот дневник.
Мабрук-хаджи, весь в слезах, поджидал меня на пороге гостиницы «Хашхаш».
— Сын мой, на наш дом обрушилось большое несчастье, — выговорил он хриплым от рыданий голосом. — Мой брат Тубрук-хаджи попал в больницу.
Он втащил меня в свой притон.
— Что такое?
— Большое несчастье, сын мой, большое несча-а-а-стье!
Он подвывал, простирая руки к небесам, потом ронял их, обхватывал голову ладонями, даже принялся рвать свои жидкие волосы.
— Тубрук-хаджи купил пятьсот миллионов франков и пошел в банк, — продолжал он, икая. — Там ему сказали, что эти деньги фальшивые. Все до одной купюры фальшивые, сын мой. Большое несча-а-а-а-астье, сын мой.
Он снова взвыл.
— Как чувствует себя хаджи?
— Миллиард, сын мой, миллиард!
— Ну а хаджи? Он в больнице?
— Испарился!
— Он умер?
— Как дым!
— Да примет Господь его душу.
— Да-да, пусть примет Господь его душу, сын мой. Пусть примет Господь его душу.
Клочья волос летели во все стороны.
— НА КАКОЙ ДЕНЬ НАЗНВЧЕНЫ ПОХОРОНЫ?
— Какие похороны?
— Похороны Тубрука-хаджи.
— Почему? Он умер? — спросил он, остолбенев.
— Да я не знаю. Вы же сами только что сказали, что он мертв.
— Удар, сын мой. Упал. Замертво! Как пришибленная муха. Но не умер. Миллиард, понимаешь, сын мой? Миллиард динаров! Лучше бы ему было умереть.
— Как вы думаете, у него есть шанс выкарабкаться?
Он задумался.
— После этого миллиарда? Сомневаюсь.
— Ну значит, — сказал я, — он умрет, сраженный случившимся.