Пещера Лейхтвейса. Том третий
Шрифт:
Но государственный крестьянин стоял твердо. Пуля задела его плечо, и кровь текла из раны, просачиваясь через платье, но рана не была смертельна. Его резкий, презрительный смех раздался сейчас же после шести выстрелов.
— Болваны! — крикнул на солдат профос. — Не умеете вы лучше стрелять? Живо, заряжайте снова!
Солдаты не ждали второго приказания. В одну минуту ружья были готовы.
— Становись на колени! — крикнуло несколько голосов из толпы. — Проси помилования… по древнему обычаю, осужденному даруется жизнь, если он не убит от первого выстрела.
— Плюю я на жизнь! Я устал жить на этом свете, — проговорил крестьянин. — Если я еще раз вернусь на свет, то потребую, чтобы мать родила меня герцогом: тогда я буду продавать
Шесть выстрелов прервали его речь. На этот раз солдаты прицелились лучше. Мозг казненного обрызгал стену дома, у которого он стоял. Убитый грузно упал на землю и остался на ней недвижим.
Доцгеймцы совсем присмирели. Ни одного звука ужаса и негодования не вырвалось у них из груди в эту трагическую минуту. Казалось, они потеряли дар речи. Даже когда профос приказал им зарыть тела, они с готовностью, поспешно исполнили его приказание. Завербованные также молчали. Они видели, как брызнул мозг казненного, и потеряли всякую охоту протестовать.
Спокойно двинулась колонна из деревни. Скоро маленькая церковная колокольня — последнее напоминание о дорогой отчизне — исчезла из глаз уходящих. Только звон ее колокола еще долго-долго раздавался в их ушах, провожая их в путь скорби и отчаяния.
Глава 127
ЛОЦМАН
Лоцман Матиас Лоренсен из бременской гавани стоял у дверей своего домика — последнего в предместье — и пытливо глядел вдаль, на море.
— Ветер переменился, — сказал он сыну, стоявшему у окна, — завтра будет отличная погода и наверное можно будет вывести из гавани «Колумбус». Ха-ха! Вот туман уже бежит от солнца, как стадо овец от волка. Смотри, Готлиб, как он быстро поднимается… Спусти лодку и не забудь взять провизии дня на два, на три. Никогда не знаешь, как долго продержишься в море.
— Да, отец, сейчас пойду, — ответил Готлиб, — только у меня один вопрос, на который мне очень хотелось бы, чтобы ты ответил…
Старик сердито сморщил брови, с досадой дернул свои густые, лохматые усы под крючковатым носом.
— Скажи, отец, — продолжал сын, — правда ли, что все лоцманы из бременской гавани отказались вывести «Колумбус» в открытое море и ты один согласился на это?
Старый лоцман при этих словах стал очень внимательно рассматривать рыболовные сети, лежавшие перед его домом; и, казалось, чрезвычайно заинтересовался вопросом, нужно ли будет их чинить или нет.
— Глупая болтовня, — пробурчал он, не оборачиваясь к сыну, — кто тебе сказал это?
— Люди говорят, — ответил сын, красивый, высокий, широкоплечий молодец лет девятнадцати, белокурый и голубоглазый — прекрасный образец германской расы.
— Я сейчас выйду к тебе, — продолжал он, — матери незачем слушать, о чем мы будем говорить с тобой.
— Проклятие, — проворчал Матиас Лоренсен. — Малец станет меня допрашивать, а я, право, не знаю, что отвечать ему. Я действительно не должен был браться за это дело. Если люди говорят правду, то вся эта история довольно грязная, и честный лоцман не должен бы ввязываться в нее. Но теперь уже поздно: я получил задаток, и он связывает меня… Чертовски крупный задаток. Таких денег я не получал за всю свою практику, а я работаю уже сорок лет. Сорок прусских талеров. И столько же, если я благополучно выведу судно в открытое море. Большие деньги… слишком большие для честного дела.
В эту минуту сын положил руку на плечо старика, который выпрямился, ворча себе под нос.
— Отец, я откровенно расскажу тебе все, что лежит у меня на душе, — заговорил юноша, взяв отца под руку и отойдя с ним на несколько шагов от дома. — Что-то тяжелое давит и жжет на сердце, и я должен непременно высказаться, иначе эта тяжесть задушит меня.
— Что же у тебя там такого ужасного? — спросил Матиас, с некоторой робостью поглядывая сбоку на сына.
Молодой человек стоял перед отцом, раздвинув ноги и заложив руки в карманы.
Едва владея голосом, с выражением запальчивости в голубых,
всегда таких кротких глазах, он заговорил:— Отец, ты знаешь, я всегда был тебе верным товарищем с тех пор, как ты признал меня достойным сопровождать тебя в твоих поездках. В бурю и непогоду выходил я с тобой в море, и ты знаешь, как часто мы с опасностью для жизни вместе боролись против шторма.
— Да, ты отважный молодец, что и говорить, — ответил Матиас Лоренсен, одобрительно качая головой, — во всей бременской гавани не найдется такого доброго, хорошего сына. Другие лоцманы завидуют, что я имею такого славного помощника.
— Я этим не хочу хвастаться, отец, я исполняю только свою обязанность. Ты содержал меня, пока я был мал, теперь, когда ты состарился, я в свою очередь помогаю тебе в работе.
Пока сын говорил, Матиас Лоренсен достал трут и огниво, набил трубку и закурил ее.
— Что значат эти длинные приготовления? — сказал он. — Ты ведь не проповедник, который, начиная свою проповедь с Адама и Авеля, переходит к Вавилонской башне и кончает царем Соломоном, потом проливает слезы, жалуясь, что люди мало посещают его церковь. Кончай скорей. Рассказывай, что ты там знаешь!
— Я хочу только сказать вам, отец, что я с радостью готов отдать за вас жизнь, но не честь: ею я не поступлюсь ни за какие блага в мире.
Старик ничего не ответил, только пустил из трубки большое облако дыма.
— Когда я вчера пошел в город, — продолжал Готлиб, — то встретил лоцмана Христиансена; хотя он всегда завидует, если нам удается хорошее дело, но, в сущности, он недурной парень и против него ничего нельзя сказать. «Пойдем, чокнемся, — сказал я ему, — я плачу». Но Христиансен медленно выплюнул жвачку и, случайно или намеренно, угодил мне прямо под ноги. Затем он пошел прочь, крикнув мне презрительно, через плечо: «Я думаю, что ты можешь заплатить, денег у тебя много, только с такими, как ты — я не пью». С этими словами он от меня отошел. Но я в три прыжка догнал его, схватил за плечо так, что едва удержался на ногах. «Я тебя так не отпущу, Христиансен, — крикнул я ему, — я хочу знать: почему ты отказываешься выпить со мной? И почему ты относишься ко мне так, точно я украл у тебя серебряные часы из кармана? Разве ты не считаешь меня честным малым? В таком случае скажи откровенно, Либо я снесу тебе башку, либо ты мне, как случится, и дело будет в шляпе». Христиансен пристально посмотрел на меня, точно хотел проникнуть до самого дна моей души, потом ударил меня по плечу и сказал: «Нет, ты ни в чем не виноват, и я был не прав, обижая тебя. Но твой старик… старик твой скряга и не перестает загребать деньги, хотя бы и против совести».
Готлиб на минуту замолчал, бросив исподтишка пронзительный взгляд на отца.
Старик ловко выпускал кольцами дым из трубки и, казалось, был углублен в это занятие. Наконец он спросил:
— Ну, и что же ты ответил Христиансену?
— Христиансен, — сказал я ему, — ты сначала обесчестил меня, и я хотел за это снести тебе башку. Теперь обижаешь моего старика… и я жалею, что у тебя не две головы. Если бы их было даже несколько, я расправился бы со всеми. Заметь себе! Я не позволю трогать старика. Если он бережлив и хранит деньги, нажитые тяжким трудом, то это касается только матери и меня, а не тебя и других. Вы только завидуете Матиасу Лоренсену, потому что он тяжелым трудом, подвергая себе опасностям, сумел скопить порядочное состояние и хочет отдохнуть на старости лет.
Христиансен засмеялся мне в лицо.
— Хорошо наживать деньги и копить, но не следует делать этого за счет своего доброго имени, ты разве не знаешь, — продолжал он, — что твой старик заключил сегодня с американцем условие, по которому обязался не позже как послезавтра вывести «Колумбус» из гавани в открытое море.
— Это ремесло моего отца, и никто не может осудить его за это.
— За это его никто не осуждает, но его, твоего старика, презирает не только каждый честный лоцман, но и даже порядочный человек, — ответил Христиансен.