Песье распятие
Шрифт:
До бегства бешеного Ганимеда я думал, он питает слабость к парням, вот и Вецко избил за то, что не покорился. К Симониде, к женщине, с чего бы его вдруг потянуло? А если и потянуло, неужто пустит она его в свою постель? Червь точил мне рассудок, я прямо рычал про себя. Призвал Вецко, стал выпытывать, кто и за что его бил. Пригрозил, что живым закопаю в землю, коли не скажет.
«Родитель мой, кто ж еще», – съежился он вдруг.
«Богдан?» – изумился я.
Он испуганно поперхнулся:
«Да. Донесли ему, что Илия, Великий сын, моего семени. Теперь-то уж он поди далеко».
«Ты разглядел его, уверен, что это он был?» – допытывался я.
Заплакал:
«В темноте напал, молча. Я уж и сам не знаю. Никому я не делал зла, не за что мне мстить.
Я словно в топь погружался все больше, сам удавленник, я, того гляди, еще кого-нибудь удавлю, хоть кого, чувствую, как пальцы сжимаются вкруг Симонидиной шеи.
Исповедуюсь вот, пока. Горькой стала у Симониды улыбка. В глазах презрение. Избегает меня. Смилуйся надо мной, уступи мне его – рядом с монахом Нестором, может, я успокоюсь, избавлюсь от тяжких мыслей и от искушения злого.
Мне пора. Призракам в крепости без меня неповадно, ждут они моей крови.
9. Рука
Настоящее, а не будущее, умерший завтрашний день.
К северу от Кукулина, под горным гребнем, лежит укрытое древесами и тайнами место – две малые и одна большая пещеры. Как раз над ними нависает крутая скала в полрастега [17] . От села и от монастыря туда ведут несколько тропок, они встречаются, перекрещиваются, снова расходятся, но до пещер добегают все. Из трещин той скалы выбивается синеватый мох, единственный во всем крае. Травщики, исходившие землю от истоков до устья Вардара, клянутся, что нигде похожего не встречали. Может, потому место это и называется Синей Скалой.
17
Растег – старинная мера длины, около 185 м.
На верх скалы забираться трудно, с камня на камень, кружным путем. Там, в обруче из деревьев, ровное место с забытым именем – Разгром. Когда-то, в отлетевших столетиях, сберегая еду и семена, сельчане с согласия сбрасывали бесполезных старцев вниз, освобождая их от тяжкого бремени жизни. И сейчас еще среди жилистого кустарника можно найти потемневшие человечьи кости. Этот страшный обряд творился в январе – месяце Богоявления. Зимой звери, волчьи стаи и дикие кабаны, питались мертвечиной злосчастных старцев, тем самым оберегая Кукулино и ближние села от хвори. Волки меньше резали скотину, сытые кабаны делались неуклюжими пред ловцами.
Возле Синей Скалы есть роднички с белым дном. Одни полагают, что это окаменелая рыбья чешуя, а другие ищут в песке серебряный слиток. Помягчело Кукулино, очеловечилось: давно не отбирают у стариков жизни, вразумленные словом Христовым, как верует отец Прохор. Синяя Скала, обильно поросшая рябиной, дикими грушами и яблоками, малиной, кизилом, крапивой и диким луком, стала отшельничьим местом. Отшельник, имевший козу, бывал сыт – крошил в молоко корочку дареного хлеба. Те, что покрепче, собирали яйца полевых и лесных куропаток, перепелок и рябчиков, тем, кому невмочь было зимовать под небом, крестьяне открывали двери своих домов и делили с ними кусок.
Круговорот прошлого словно замкнут в скорлупе из затвердевшего воздуха, где корчится деревенский разум, испуская таинственность, подобно слабому зимнему дыханию, возвращающемуся в виде тумана, за пеленой его нижутся обличил невозможного: отшельники, ожившие мертвецы, призраки, птицы, высиживающие чудеса. Невидимые и безымянные эти призраки делаются частью человеческой жизни, нитью, связующей поколения страхом и пристрастием к страху. Для здешнего человека истина то, во что верит он сам, а верит он во все, чего не испробовал на себе. Кто знает, может, так удобнее – убегать от каждодневных тягот, от ломающих нас бурь и вихрей, от страха подлинного в страх сладкой жути.
Сыскони, задолго до того, как был построен монастырь Святого Никиты, сельчан волновало предание, ставшее одной из глав местной библии: время от времени, особенно в ласковые
ночи, когда засыпает вода, земля отворяется и из нее высовывается исполинская рука, с жилами не тоньше молодого букового ствола. Те, кто видел ее, а таких осталось немного, старые или молодые – повихнувшиеся свидетели жути с посинелыми белками, усохшие, трясучие, поседевшие, останки вчерашних разумных хозяев или крепких дровосеков и овчаров, – долго не заживались. Сперва у них отнимались руки, начиналась сухотка. Сморщенные, истаявшие, безгласные, потемнелые, в болезнях уходили они с этого света, оставляя на земле хмель преданий. Одно повторяется и доныне, здесь и окрест.Пять пальцев той исполинской руки имели на изборожденных подушечках черные губы, постоянно вытянутые. Они всасывались, впивались во все, к чему прикасались, – в зверя, в живого человека, в мертвеца. Более ста лет назад у подножия Синей Скалы сшиблись пришедшие издалека крестоносцы под тяжелой броней с драными, но неустрашимыми селянами из чернолесья. После многодневных битв утоптанная трава устелилась тысячами кровавых трупов. Не надолго. Губы исполинской руки засосали их в себя – не успели орлы восславить согласие человека со смертью. Пять глоток, соединяясь, спускали добычу до утробы земной, однако синие глаза воителей глотка отказывалась принять: ими напитался камень – пророс мхом. Мхом этим, и впрямь синим, сельчане нередко лечат глазные хвори, воспаления век и даже слепоту.
Случается, я подолгу вглядываюсь в свою руку. Словно вылеплена из земли. С тыльной стороны протянуты жилы. Пальцы не корявые, длинные и розоватые на концах, ими я когда-то видел грешные сны – прикасался к молодой теплой плоти. Кожа золотистая, через нее, наверно, вдыхается солнце. На ладони три косых борозды, кто знает, какая из них мой истинный путь, начертание судьбы.
Пытаюсь представить эту руку громадной, заросшей волосом, с кривыми пальцами. Она пробивается из земли и, укрывая своей живой тенью деревья, растет. Букашки в панике растревожились, только это уже не букашки, а люди – дровосеки, пастухи, собиратели трав и ловцы. Гора затаилась, дичь, от барсука до медведя, попряталась в норы и в ежевичник. В каменных пещерах Синей Скалы черепа стародавних отшельников завывают от ужаса.
Гору покрывает снег, который бороздят голодные волки. Осень нынче подзадержалась до самого дня Святого Николы, зато теперь невозможно сыскать дорогу подснежными наметами. Возле родничка с белым дном в сосняке перед монахом Киприяном неожиданно вырос беглый ратник Ганимед. Трава вокруг в крови. В руке меч, на губах усмешка. Отдыхивался тяжело.
«Нынче ночью здоровенная ручища пыталась меня схватить и засосать. Спасся мечом. И она, вся кровавая, убралась под землю».
Киприян слушал и молчал. Не имел силы слово вымолвить. Ганимед потребовал, чтобы к вечеру он привел к нему коня из подаренных монастырю бывшим его господином Русияном. Хотел своего жеребца – с белой отметиной на лбу.
Что поделаешь? Доверившись лишь монаху Теофану (от него я это и слышал), Киприян отвел коня к Синей Скале и оставил его привязанным к дереву – Ганимед придет по свое. Антим впустую рыскал по горам. Коня не нашел. И Ганимед исчез. Оставил по себе слухи и загадки.
В ту пору я уже не был монахом Нестором. Отец Прохор меня размонашил и поменял на часть Русиянова добра. Я не стал ни старшим над ратниками, ни ратником, а назначен был в управители властелинова имения. Далеко от монастырского мира, с Симонидой рядом. Она меня называла Тимофеем. Жил я затворником в домике покойной матушки Долгой Русы. Меня убивало безделье, губили пьяные ночи с молчаливым Русияном. Когда Русиян дня на три отбывал в Город известить тамошние власти о своих селах или отправлялся на ловлю, я по его воле переселялся в самый большой покой недостроенной крепости. Обычно перед сумерками ко мне приходила Симонида, усаживалась напротив, молчала. Я горел, одоленный ее зовущей молодостью. Но руку протянуть не решался. Она сделала это сама. Теперь она заимела двоих мужей, Русияна и меня, может, взамен сбежавшего Ганимеда.