Песенка для Нерона
Шрифт:
Я был просто оглушен, не подобрать другого слова; натурально, как будто кто-то отоварил меня по башке обрезком свинцовой трубы.
— Ты свихнулся, — сказал я. — Ты не можешь туда возвращаться. Ты же в розыске, ради всего святого.
— Конечно, — сказал он. — И в Италии, и в Пергаме, и в Реции, и в Лузитании, и в Иллирике, и в Либурии, и в Памфилии, и в Вифинии, а теперь еще и на Сицилии,— он рассмеялся, хотя я не видел в этом ничего смешного. — Знаешь, — продолжал он, — возможно, Рим для меня — самое безопасное место в мире. В конце концов, в нем я уже умер. Это может стать преимуществом.
Ну, что я мог на это сказать? И все же не было никакого смысла тратить нервы на этого идиота, поэтому я просто сказал:
— Что ж, ты сменил мелодию, а? Это же ты всю дорогу боялся до усрачки, что тебя узнают.
— Знаю, — кивнул он. — Но в последний раз, в той камере
Может, он и видел во всем этом какой-то смысл, но убейте меня, если я знаю, какой.
В конце концов, я сам отрубил другого стражника, когда мы убегали из камеры, но я трясся от ужаса всю дорогу. И при этом я совершенно точно знал, кто я такой, и от этого чувствовал себя ничуть не лучше. Совсем наоборот.
— Слушай, —сказал я. — Все это очень хорошо, прекрасно, что ты достиг внутреннего мира, тебе, блин, здорово повезло. Прямо сейчас, однако, наша главная задача — придумать, как убраться с этого корабля до того, как он пришвартуется в Остии. Если только ты не намерен провести остаток жизни, кроша лук.
Он ухмыльнулся.
— Вот как? — спросил он. — Я был уверен, что ты решил эту проблему еще до того, как продал меня капитану, потому что в противном случае не стал бы так поступать, правда же? Я хочу сказать, что невозможно представить себе идиота, совершающего подобные действия, не имея в запасе беспроигрышного плана.
— Ладно, ладно, — сказал я. — Избавь меня от своего блистательного сарказма. Случаются времена, когда приходится изворачиваться на ходу, вот и все. Или ты бы предпочел и дальше бегать по Сицилии от солдат?
— Знаешь, — продолжал он, не обращая на меня внимания и сконцентрировавшись на последней луковице, — если бы не желание еще раз увидеть Рим, я был бы счастлив остаться на этом судне. Я имею в виду — я сыт, мне есть, где спать, и я уверен, что могу рассчитывать на новую тунику, когда эта развалится на куски. Да, и еще мне кажется, что команде я нравлюсь, коль скоро мы уже три дня на борту и до сих пор никто не попытался меня убить. Что еще можно просить от жизни? Кроме возможности вернуться домой, — добавил он. — Это единственное, что меня гложет. Это как гвоздь, вылезший из подметки — чем дальше, тем сильнее.
— Я тебя не слушаю, — сказал я.
— Подумаешь, — ответил он. — Да ты никогда не слушаешь. Ты только говоришь, — он разрубил остаток луковицы, как фракийский всадник — чью-то голову. — Бог всемогущий, как я устал от твоего непрекращающегося трепа. Было б еще куда ни шло, если бы ты хоть иногда говорил что-нибудь стоящее. Даже если б это случалось хотя бы дважды в год, на мартовские календы и сентябрьские иды, например. Так нет, ты просто молотишь чушь, — по лицу его потекли слезы, но лук тут был не при чем. — Ты знаешь, — продолжал он. — Вместе с тобой я обошел весь мир, я видел людей с кожей черной от жара или синей от вайды, я видел пустыни, леса и океаны, и все, буквально все, тонуло в твоей нескончаемой болтовне, — он развернулся, и кончик ножа оказался на одном уровне с моим горлом, хотя это было простое совпадение. — Я мог бы слушать музыку, или речи философов, или сказителей на рынках. Вместо этого я слушал тебя. И знаешь что? Из-за тебя я сам молчал. Я не пел и не играл. Когда мне было шестнадцать, я сочинял музыку в такт ходьбе, жевал в ритме ямба, я даже сны видел в стихотворных размерах, и когда просыпался, то во рту оставались осколки и фрагменты чистейшего гекзаметра, которые исчезали, когда я открывал глаза. А потом, — сказал он, сморщившись, — появился ты. По какой-то чудовищной ошибке, из-за ужасной путаницы с личностями твой брат — единственная живая душа, которую я когда-либо любил — твой брат умер, а вместо него мне достался ты. Чудесно, — он швырнул
нож через весь камбуз и он зазвенел по палубе. — Мне достался ты и твое постоянное бессмысленное гудение, которые изгоняет из мозга все остальное, каждую строку и каждую мелодию, и наконец... проклятье, я перестал слушать себя и начал слушать тебя. Вот что я скажу тебе, Гален. Если сенат и народ римский хотели, чтобы я страдал, как никто до меня, все что им было нужно — это приковать тебя ко мне на десять лет; и за них это сделал я сам. Все это время я оберегал твою бессмысленную жизнь и спасал твою никому не нужную шею только потому, что он так хотел. Я гнил в аду, Гален, и этот ад — ты. Ты это понимаешь? Ты вообще меня слушаешь, или опять витаешь где-то в облаках?Если бы у меня в этот момент выдернули позвоночник и засунули его мне же в задницу, я бы не заметил. Это было как когда на улице к тебе прицепляется безумец, который таскается за тобой повсюду, беспрерывно крича и не давая улизнуть. И полнейшая несправедливость этого... говорю вам, если б мы были где-нибудь подальше от людей, я бы заколотил ему зубы в глотке — если бы нашел, на что влезть, чтобы дотянуться.
— Ты закончил? — спросил я.
— Более или менее.
— Прекрасно, — сказал я. — Знаешь, что, Луций Домиций? Ты козел. Ты эгоистичный, неблагодарный, тупой козел, и если бы не тот факт, что Каллист умер за тебя, я бы сейчас же сдал тебя капитану, а заодно и себя — за то что был таким кретином, что спасал тебя столько лет, — ох, до чего ж я был зол. — Ты спасал мою шкуру, да? Иди ты в жопу. Да ты без меня и дня бы не протянул. Тебя бы поймали и разобрали на части, на маленькие кусочки, ты бы даже сдохнуть от голода в канаве не сумел правильно, потому что не способен сам о себе позаботиться. Что ж, — сказал я. — Прекрасно. Хочешь, чтобы мы разбежались в разные стороны? Вперед! Пусть каждый заботиться о себе самом. Начиная с вытаскивания твоей никчемной задницы с этого корабля. Думаешь, у тебя это получится без меня?
— Конечно, — ответил он. — И даже не сделаю при этом ситуацию в десять раз хуже, чего нельзя сказать о тебе.
Я рассмеялся.
— Серьезно? — сказал я. — Ты так думаешь? Позволь мне кое-что сказать тебе, римлянин. В мире тысячи и миллионы рабов, и знаешь, почему они остаются рабами, вместо того чтобы сбросить свои крючья и разойтись по домам? Потому что у них нет ни единого шанса. Потому что это чертовски трудно и опасно — сбежать из рабства, и они не бегут только потому, что знают, что если они попробуют сбежать, то их поймают и распнут, и это будет мучительная смерть. Так вот, если ты настолько умнее всех этих тысяч и тысяч бедолаг, у которых нет ни единого шанса — тогда вперед, сделай этой. Но ты настолько тупой, что не можешь поковырять в носу, не попав пальцем в ухо. Только попробуй — и ты мертвец. Как будто мне есть до этого дело.
— Думаешь?
— Я не думаю, — сказал я. — Я знаю. О, ты думаешь, тебе трудно, потому что ты больше не можешь расхаживать в шелках и поигрывать на арфе. Подумаешь, блин. Мне трудно, потому что у меня никогда ничего не было, даже жратвы. Я ворую и жульничаю не потому, что я просрал империю и никто даже вида моего вынести не может. Я делаю это потому, что родился. И ты еще рассказываешь мне, как тебе трудно.
Он сморщился.
— Ты сам сказал, — заявил он. — Ты рожден для этой жизни, потому что ни на что больше не годен.
Не знаю, почему я ему не врезал. Единственная возможная причина — что он был прав. Но это-то тут не при чем, правда же?
— Послушать тебя, — продолжал он. — Так выбраться из рабства невероятно сложно — и тут же ты говоришь мне, что если мы будем держаться вместе, ты придумаешь, как это сделать. Ты правда думаешь, что я поверю, будто ты хитроумнее всех этих миллионов рабов? Ради всего святого, Гален, ты сам себя слышишь вообще?
Жаркий гнев меня оставил — теперь это был холодный гнев.
— Ладно, — сказал я. — Дело твое. С этого момента твои дела меня не касаются. Если ты ухитришься убраться с этого корабля и остаться на свободе достаточно долго, чтобы успеть вернуться в Рим — удачи тебе, блин, в этом. Я хочу сказать, — добавил я, — желаю тебе всей удачи в мире и действительно надеюсь, что у тебя получится. Я твой должник, — продолжал я, — потому что наконец, после всех этих лет, я свободен. Это чудесно. Десять лет я таскал на шее камень размером с тележное колесо, потому что Каллист просил меня сберечь тебя оберегать. И вот ты заявляешь, что больше от меня этого не требуется. Знаешь что? Это лучше, чем все побеги из тюрьмы и помилования в последнюю минуту, потому что я не просто спасаю сейчас свою жизнь — я получаю ее назад. Свою жизнь, Луций Домиций. Спасибо тебе.