«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
— Если бы вы в самом деле хотели кого-то уничтожит’, вы бы давно это сделали.
Веня не ответил. Истеричность его утекла тёплым вином, оставив только устало сникшие плечи. Он сидел за столиком бесценной фарфоровой куклой, которая очень хочет стать человеком; нет, которая стала человеком и теперь не может отличить людей от кукол. Плеть понял, что ошибался. Пошлость? Может быть — он не слишком хорошо разбирался в пошлости.
Но теперь точно знал, что Веня лучше, чем хочет быть.
— Я пытался сбежать, — почти прошептал тот. — Но меня вернули. Насильно. Я этого не хотел. Нет, нет, неверно… Я не пытался сбежать, мне просто было хорошо в городе. Мне хотелось быть там, где беспорядки, где волнения, где расстреляли Городской совет. В городе. В живом городе. Я просто забыл обо всём остальном — и не хотел вспоминать. А затем меня вернули — затем он меня вернул,
Он тяжело дышал. Пузырьки на лице вытекли капельками пота — такими же аккуратными, стройными, красивыми, как и всё в нём. Такими же выдрессированными.
И ему было легко. Очень легко.
— А где — вы? — тихо спросил Плеть, хотя не нужно задавать вопрос, ответ на который знают оба собеседника.
Или, вернее, знают, что ответа нет. Но он приходит со временем. Ответы похожи на времена года: они наступают в срок, прячься не прячься, ищи не ищи. Как свобода, они находят только того, кто к ним готов.
Плеть извинился за свои ошибочные подозрения, кивнул на прощание и вышел из «Петербержской ресторации» прочь. Веня снова натянул на себя фарфоровое лицо и картинным жестом подозвал официанта.
Но, увидел через стекло Плеть, когда счёт мгновенно поднесли, Веня остался сидеть на месте, невидящим взглядом замерев между куцыми строками.
Веня остался сидеть — растерянный человек, накинувший поверх дорогой шубки костюм томной, шикарной и чуть небрежной куклы.
Глава 52. Телеграмма
А Столица — она словно на подушках вольготно раскинувшаяся, томная, шикарная и чуть небрежная от собственной томности да шикарности. Золотце по сторонам смотрел с любопытством и даже, бывало, сердечным замиранием, но домой тянуло нестерпимо. В кривобокий, тесный, шумный, коротконогими переулками прихрамывающий, моряцким узлом на Порт завязанный, ошейником казарм задушенный Петерберг.
И ведь казалось же когда-то, что площадь перед Городским советом велика, а в Столице дворы попадаются что та площадь. Вот у Патриарших палат — площадь так площадь, Золотце привык, что столько пустого места только в полях и сыщешь. Из окошка под самой крышей Главного Присутственного вид открывался просторный и широкий, вполне головокружительный, а всё равно: собственно, площадь, нарядная вереница торговых рядов слева, справа — глупого яичного тона картинная галерея (разве ж в так выкрашенном хранилище может содержаться достойное искусство?) да ракушка балетного театра. Прямо напротив — штабные корпуса, «генеральские палаты», величественные, но будто нарочно склонившие голову с докладом перед палатами Патриаршими. Столичного Городского совета из этого окошка уже не видать, хотя до него отсюда всего полчаса, если пешком по снегу. А в Людском районе, помнится, с крыши доходного дома поновее можно и Порт разглядеть, и по рогатине расходящихся железных дорог Ссаные Тряпки поискать.
Найдётся ли на всю Столицу хоть одна такая крыша, с которой весь город перед тобой?
— Милый, ты грустишь? — прощебетала над самым ухом звонкоголосая горничная с пятого этажа Главного Присутственного. — Всё смолишь и смолишь без остановки, а у меня, между прочим, дед был фельдшером, он говорил, неполезно это!
Фельдшером Золотце и сам успел побывать — в последний свой день дома. Дома даже батюшке никогда дела не было до Золотцевых папирос, а тут какая-то горничная, пусть и звонкоголосая, пусть и тоненькая, пусть и большеглазая. Со всех этажей Главного Присутственного она,
конечно, самая хорошенькая (только в Канцелярии есть одна, которой под силу тягаться, да Канцелярия-то и не в Главном Присутственном), но хорошенькая не хорошенькая, а от папирос и вздохов о доме нежные ручки пусть уберёт. Золотце ведь может ручки-то пообкусать.— Как же тут не смолить, — нарочито трагично отвернулся он. — На кухне теперь о том только и разговоры, что в Петерберге — прости, дорогая! — кровопролитие. Вроде уже не первую весточку из окрестных поселений передали, просители с делами и роднёй в Петерберге требуют подтверждения или опровержения, а наши парчовые мешки всё не шевелятся.
Бесчисленная обслуга Патриарших палат Четвёртый Патриархат величала исключительно «парчовыми мешками» — за накидки, положенные в дни особо значительных заседаний. И совсем не презрительное это прозвание, разве что самую малость. Отношение у бесчисленной обслуги к Четвёртому Патриархату было такое, как у добрых деревенщин к домашней скотине: неразумные твари, но полезные и потешные, ходишь за ними, спину гнёшь с утра до вечера, зато всегда есть о чём посудачить. Судачили так, что только успевай запоминать — а Золотцу-то по дороге в Столицу казалось, будто за каждую туманную сплетню придётся на клочки порваться! Ей-леший, смешно теперь.
— Милый, да как же не шевелятся? — всплеснула нежными ручками горничная. — Ты не переживай, разберутся уже совсем скоро с твоим Петербергом — вот вернется инспекция из Кирзани, так сразу и…
— Пффф! — Золотце поморщился. — Нам бы с тобой работать, как наши парчовые мешки! Ты подумай: вот на кухне если б сказали, что аперитив с закусками подадим, когда уж порося допечём?
— Разнос был бы, — горничная округлила и без того огромные глазки.
— А они себе шельм валять позволяют оттого лишь, что им-то разнос не грозит.
— Грозит-грозит! С утра опять европейская писулька пришла. Эта, ну, телеграмма!
— Ай, будто что толковое в этой писульке! — отмахнулся Золотце. Всем своим горничным (да и не только, собственно, горничным) он, не скрываясь, рассказывал: за Петерберг радеет, поскольку после Парижа прожил там целых два года и прикипел душой.
В чём оного прикипания причина, додумывали уже без его участия — и справлялись на славу. Чего только Золотце о себе и Петерберге не узнал! Особенно огорошивала версия, будто там у него любовь. Звучала она от тех же горничных, с которыми у него тут, в Столице, своё подобие любви нарисовалось. Загадочна человеческая душа, больно много любви ей требуется: и простая-осязаемая, в комнатке под самой крышей Главного Присутственного, чтоб жизни радоваться, и сложная-поэтическая, в далёком и опасном Петерберге, чтоб мечтательно вздыхать. А что есть в том некоторое моральное противоречие, это чепуха, выходит, полнейшая.
— Не слыхала я, что в писульке. Телеграмме. Но самый старший Асматов с такой физией её четыре раза перечитывал, что разнос наверняка. Ты самого старшего Асматова знаешь? Он даже чихвостит если кого, всё равно ни лешего у него по физии не поймёшь! А тут прямо борода вспотела.
Самого старшего Асматова (а также просто старшего и младшего) Золотце «знал» как облупленных. «Знать» — это на языке бесчисленной обслуги «прицельно подглядывать и собирать именно об этом человеке уморительные истории», словно в уморительных историях идёт нескончаемое состязание.
Асматовых хэр Ройш упомянул Золотцу в числе наиболее дальновидных и трезвомыслящих членов Четвёртого Патриархата и велел глаз с них не сводить. Но тут у Золотца и своё индивидуальное любопытство проснулось: дело делом, а он ведь к продолжению асматовского рода самое непосредственное отношение имеет! Супруга первого его клиента по печным вопросам — она как раз в девичестве Асматова, дочь самому старшему, сестра просто старшему и тётушка младшему. Печного ребёнка за своего выдавать готова, а значит, будет печной ребёнок по документам наполовину Асматовым. Факт этот Золотце веселил невероятно, но и ставил неминуемо перед размышлением: а как оно всё дальше-то?
Когда Золотце первого клиента очаровывал, у него в мыслях не то что свержения Городского совета не было, а даже и этого злосчастного налога на бездетность! Он думал стать поставщиком уникальной услуги для состоятельных господ, а теперь-то грифонью долю состоятельных господ Петерберга перестреляли, да и благополучие оставшихся под вопросом. Нет, ни о чём Золотце, конечно, не жалел, просто дивился обычной жизненной иронии: то ни лешего у тебя в перспективах, то всё разом — но всего-то не воплотишь, непременно несоответствие какое выползет.