Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Песнь Соломона
Шрифт:

Помню, никудышная я была стряпуха, когда готовила нашему отцу. Ну, а твой отец, — она ткнула большим пальцем в сторону Молочника, — совсем готовить не умел. Я как-то испекла ему сладкий пирог с вишнями, а верней, попробовала испечь. Мейкон был очень хороший мальчик и ко мне прекрасно относился. Жаль, что ты не знал его тогда. Он стал бы тебе другом, настоящим добрым другом, таким, каким был для меня.

Слушая ее голос, Молочник представлял себе гальку. Маленькие кругленькие камешки, которые ударяются друг о друга, подхваченные волной. То ли говорила она хрипловато, то ли как-то по-особенному произносила слова — и протяжно, и в то же время отрывисто. Смешанный хвойно-винный дух дурманил, как наркотик, дурманило и солнце, мощные потоки которого вливались в комнату без всяких преград, потому что на окнах не было ни штор, ни занавесок, окон же

было множество — на каждой из трех стен по две штуки: по окну справа и слева от двери, по окну справа и слева от раковины и печки, и два окошка в противоположной от двери стене. За четвертой стеной у них, наверное, спальня, подумал Молочник. От голоса, похожего на позвякиванье гальки, от солнца, от дурманящего запаха вина мальчиков разморило, и они сидели в блаженном полузабытьи и слушали, а она все говорила, говорила…

— Если бы не твой папаша, я бы не стояла сейчас тут. Умерла бы в чреве матери. И еще раз умерла бы — потом, в лесу. Этот лес да непроглядная тьма наверняка бы меня убили. Но он спас меня, и вот пожалуйста, разговариваю с вами, яйца варю. Наш папа умер, вот ведь что. Бабахнули, и он взлетел в воздух на пять футов вверх. Он сидел на своем заборе, их дожидался, а они подкрались сзади, и он взлетел на пять футов вверх. Мы немного пожили в большом доме у Цирцеи, а потом нам некуда было идти, и мы пошли себе, куда глаза глядят, и стали жить в лесу. Городов там нет, одни фермы. Но однажды папа возвратился к нам. Мы его сперва не узнали, ведь мы оба видели, как он в воздух взлетел. Мы тогда заблудились. Темнотища - ужас! Вы думаете, темнота всегда одного цвета, нет, куда там! Черный цвет — он разный. Можно пять, шесть видов его насчитать. Бывает шелковистый, а бывает вроде бы шерстистый. Бывает просто пустой. А еще бывает как пальцы. И все время разный. Чернота смещается, меняется. Назвать что-то черным — все равно как что-то назвать зеленым. Зеленый, говорят… а какой зеленый? Зеленый, как мои бутылки? Зеленый, как кузнечик? Зеленый, как огурец, как салат, или зеленый, как небо перед бурей? Так вот, с темнотой ночью точно так же обстоят дела. И то же самое с радугой.

Значит, заблудились мы, и ветер воет вовсю, и впереди маячит спина нашего папы. А мы дети, перепуганные дети. Мейкон все твердил мне, мол, мы боимся того, чего на самом деле не существует. А какая разница, существует то, чего мы боимся, или нет? Помню, как-то я стирала для мужа с женой, а было это в Виргинии. И вот однажды входит муж на кухню, весь дрожит и спрашивает, не сварила ли я кофе. Я говорю, что это вас так скрутило, уж больно вид у вас скверный, а он говорит, что и сам, мол, ничего не поймет, только ему почему-то кажется, что он вот-вот упадет со скалы. А под ногами у него линолеум, желтый, белый и красный, ровнехонький и гладкий, как утюг. Он сперва за дверь цеплялся, потом за стул, все старался не упасть. Я уж было чуть не брякнула, мол, нет никаких скал на кухне. И тут вдруг вспомнила, как мы шли по лесу тогда. Я как бы заново все это почувствовала. И спросила, может, его поддержать, чтобы не упал? А он посмотрел на меня с такой благодарностью. «Вот спасибо вам», — говорит. Я подошла к нему, обхватила руками, сцепила пальцы у него на груди и держала крепко-крепко. Сердце колотилось у него под жилеткой, как брыкается измученный зноем мул. Но успокоилось мало-помалу.

— Вы спасли ему жизнь, — сказал Гитара.

— Ничего подобного. Он не успел еще в себя прийти, как в кухню вошла его жена. Она меня спросила, что я делаю, а я ответила.

— Ответили… что? Что вы сказали ей?

— Сказала правду. Мол, я его держу, чтобы он не упал со скалы.

— Голову наотрез, ему тут самому захотелось спрыгнуть с этой скалы. Быть того не может, чтобы его жена вам поверила.

— Сначала нет. Но как только я разжала руки, он рухнул на пол. Очки вдребезги, лицо разбил. Он ничком упал, прямо в пол лицом. И вот что я скажу вам. Падал он медленно, долго. Даю слово. Три минуты, целых три минуты ушло на то, чтобы человек свалился на тот самый пол, что был у него под ногами. Не знаю уж, была ли там скала, но он целых три минуты с нее падал.

— Он умер? — спросил Гитара.

— Сразу же дух вон.

— Кто застрелил вашего отца? Вы ведь сказали, его кто-то застрелил? — Глаза мальчика горели любопытством.

— Да, он взлетел на пять футов вверх…

— Кто в него стрелял?

— Кто — я не знаю, и почему — не знаю. Знаю только то, что вам сказала: что, где, когда.

— Вы не сказали где, — не отставал Гитара.

Нет, сказала. На заборе.

— А где был забор?

— На нашей ферме.

Гитара расхохотался, но его сверкающие глаза особого веселья не выражали.

— А где была ферма?

— В округе Монтур.

Вопросы по поводу «где?» исчерпались.

— Ну ладно, а когда?

— Когда он там сидел, на том заборе.

Гитара почувствовал то же, что чувствует сыщик, все усилия которого потерпели крах.

— В каком году это было?

— В том самом году, когда прямо на улицах стреляли ирландцев. Револьверы поработали неплохо в том году, и могильщики тоже, это уж точно. — Пилат положила на стол крышку от бочонка. Потом вынула из миски яйца и принялась счищать с них скорлупу. Губы ее шевелились: она передвигала языком во рту апельсиновое зернышко. И только очистив яйца и разломив их, так что мальчики смогли убедиться: оранжевая сердцевинка и в самом деле была как влажный бархат, — Пилат продолжала рассказ. — Как-то утром мы проснулись, когда солнце прошло примерно четверть своего пути по небу. До чего же солнце было яркое. А небо — голубое. Как ленты на маминой шляпке. Видите ту полоску в небе? — Она указала в окно. — Вон там, за ореховыми деревьями. Видите? Прямо над ними.

Они глянули в окно и увидели за домами и деревьями полоску уходящего вдаль неба.

— Такой же цвет, — сказала она, будто сделав очень важное открытие. — Точно такого же цвета были ленты на маминой шляпке. Я запомнила эти ленты на всю жизнь. А вот как ее звали, не знаю. Когда мама умерла, папа никому не позволял называть вслух ее имя. Так вот, выстрел, значит, глаза нам запорошило песком, и не успели мы их протереть и хорошенько оглядеться, как видим, он сидит на пне. Сидит себе прямо на солнышке. Мы давай кричать да звать его, а он как-то мимо глядит, словно смотрит он на нас и в то же время не смотрит. И в лице у него что-то этакое, прямо жуть берет. Словно под водой его лицо, так оно выглядит. А потом немного погодя встает наш папа и уходит в тень и дальше в лес идет. И мы стоим и на тот пень глядим. И дрожим, как листья на ветру.

Пилат неторопливо собирала в кучку яичную скорлупу, осторожно сгребая ее растопыренными пальцами. Мальчики напряженно замерли: они боялись сбить ее неосторожным словом и боялись все время молчать — а вдруг она перестанет рассказывать дальше.

— Как листья на ветру, — пробормотала она, — совсем как листья.

Внезапно она встрепенулась, и у нее вырвался крик, напоминавший уханье совы:

— У-у-у! Иду, сейчас иду.

Ни Молочник, ни Гитара не слышали, что к дому кто-то подошел, но Пилат уже вскочила и бросилась к двери. Не успела она до нее добежать, как кто-то распахнул ее ударом ноги, и Молочник увидел согнутую девичью спину. Девушка тащила, ухватившись за край, большую, на пять бушелей, корзину, наполненную ягодами, похожими на ежевику, а какая-то женщина подталкивала корзину с другой стороны, приговаривая: «Осторожно, детка, тут порожек».

— Все уже, — ответила ей девушка. — Толкай.

— Самое время, — сказала Пилат. — Вот-вот стемнеет.

— У Томми грузовик сломался, — тяжело дыша, пояснила девушка. Когда они наконец втащили в комнату корзину, девушка выпрямилась и повернулась к ним лицом. Но Молочнику совсем не обязательно было видеть ее лицо: он влюбился в нее, еще когда она стояла к нему спиной.

— Агарь, — Пилат обвела взглядом комнату, — это Молочник, твой брат. А это его друг. Как тебя звать-то, красавец?

— Гитара.

— Любишь, что-ли, на гитаре играть?

— Он ей вовсе не брат, мама. Они двоюродные, — сказала женщина, толкавшая корзину.

— Это все равно.

— Совсем не все равно. Верно, детка?

— Верно, — сказала Агарь. — Есть разница.

— Вот видишь. Разница есть.

— А какая же разница, Реба? Ты у нас все знаешь.

— Реба посмотрела в потолок:

— Брат называется братом, если у вас обоих одна и та же мать или если оба вы…

Тут Пилат ее перебила:

— Я спрашиваю, есть ли разница в том, как ты относишься к родным и к двоюродным? Разве ты не одинаково к ним относишься?

— Не в этом дело, мама.

— Замолчи, Реба. Я говорю с Агарью.

— Верно, мама. И к родным и к двоюродным нужно относиться одинаково.

— Ну, а тогда зачем понадобилось их неодинаково называть, если никакой разницы нет? — Реба подбоченилась и сделала большие глаза.

— Пододвиньте-ка сюда качалку, — сказала Пилат. — Если хотите помочь нам, мальчики, вам придется встать с места.

Поделиться с друзьями: