Песни пьющих
Шрифт:
— Интересно, что б такого вы, господа с копытом, могли отменить?
— Много чего. Например, можно было бы избавить тебя от похмелья. А также отменить бессонницу, семь потов, корчи, страхи и видения.
— И что тогда? — допытывался я с упорством, достойным лучшего применения, но, как мне казалось, загоняя его в угол.
— Тогда бы все вернулось на двадцать лет назад. Вечером ты бы надрался как свинья и испытал громадное облегчение — ведь это главная цель твоей жизни: постоянно испытывать облегчение; итак, ты до глубокой ночи блаженствуешь в волнах чистейшего облегчения; затем крепкий сон, а утром — нив одном глазу. Утром прекрасный аппетит, яичница с ветчиной, контрастный душ, прогулка, ни следа недомогания, после обеда — чтение… Помнишь? Помнишь?
— Отлично помню. Отлично помню, что было тогда, что было перед тем, и особенно хорошо помню все, что было потом. Никогда ничего не забуду и именно поэтому…
— Поэтому в рот не возьмешь, даже если бы, как в прежние времена, знать не знал,
— Не возьму.
— Ты сам в свою лютеранскую несгибаемость не веришь. Если убежден, что не притронешься, зачем тогда здесь сидишь? Собирайся, беги. Подумай, через пару часов ты сможешь быть где только вздумается: в Сопоте, в Висле, в Ярочине…
— Я остаюсь. Убегает Шимон Сама Доброта.
— Да отстань ты от меня с этим недотепой! Его побег — неприкрытый кич и чистая графомания! Зачем ночью, если можно днем? Зачем через окно, если и двери, и ворота круглые сутки нараспашку? И почему именно через окно курилки, когда и в других помещениях нет решеток? Отсюда вообще нет нужды убегать, отсюда можно в любой момент просто выйти. В любое время дня или ночи — мешок на плечо, на посту сказать «пока, привет» — и в самом деле «привет». Никто даже не спросит, куда и зачем. А если кишка тонка и открыто выйти из отделения через незапертую дверь не хватает духу, пусть смотается в город, тяпнет в ближайшем баре пивка плюс две или четыре по сто, вернется и храбро дунет в алкометр. И вся недолга: у тебя, брат, полтора промилле, собирай манатки и чтобы через пятнадцать минут духу твоего здесь не было. Привет. Зачем красться ночью, если все равно никто не караулит? Зачем изображать из себя отважного беглеца, если никто и не думает бросаться вдогонку? И вообще: почему он убегает? Какие у него мотивы? Потому что сосед по палате храпит? Потому что неудержимо тянет надраться? Потому что, если бежать без оглядки, можно вернуться в предыдущую инкарнацию? Потому что и то, и другое, и третье? Ну, убежит он, а что дальше? Поедет на такси в бар «Чаша ангела»? В ночной магазин? Подмажется парой хороших глотков, поднимется на лифте на двенадцатый этаж, отопрет дверь и начнет гадать, кто посетил его обитель в отсутствие хозяина? Кто тут был, когда меня не было?! И примется, прихлебывая из горла, наводить в доме порядок, да? Класть на место ключи, книги, пластинки, карандаши, фотографии, стаканы? Пылесосить полы, менять постельное белье, снимать занавески, готовиться к стирке? Насыплет не скупясь в ванну порошок «Омо-Колор»? Выстирает загвазданную одежду и потом аккуратно развесит ее на балконе — очень тщательно, ибо, чем аккуратнее развесить, тем меньше потом возни с глажкой? А закончив труды, нальет себе заслуженную дозу горькой желудочной и выпьет, и заснет, и очнется в отделении для делирантов? Так вот, я, твой зеленокрылый ангел, не поспеваю за головокружительным развитием событий и заявляю: все это никуда не годится. Побег Шимона — чисто литературная история и вызывает только раздражение. Если интуиция еще не окончательно тебе изменила, брось эту литературщину. Послушайся меня напоследок, я сейчас тебя не искушаю, просто даю дружеский совет: не описывай побег Шимона. Не надо. И насчет возвращения утраченного времени не обольщайся, это все ребяческие мечты: не только время, даже истраченные деньги нельзя вернуть — и уж тем более водя пером по бумаге. Ты сам подсчитал, что за последние двадцать лет выпил две тысячи триста восемьдесят бутылок водки, две тысячи двести двадцать бутылок вина и две тысячи двести пятьдесят банок пива, то есть в пересчете на водку при коэффициенте: пол-литра водки эквивалентны двум бутылкам вина или десяти банкам пива, — итак, в пересчете на водку ты за последние двадцать лет выпил три тысячи шестьсот пять бутылок, а в пересчете на сегодняшние деньги получается, что ты пропил семьдесят с гаком кусков. А еще сюда надо прибавить такси, чаевые, закуску, потерянные бумажники, сумки, шарфы, куртки, перчатки, документы, оплату реанимации на дому, пребывания в вытрезвителях, чудовищные счета за телефонные разговоры по пьянке, проценты, штрафы и расходы на продажных шлюх. И еще накинуть минимум два года дружбы с бутылкой, поскольку ты, Ежик, пить начал не в 1980 году от Рождества Христова, когда образовалась первая «Солидарность», ты, Ежик, по-настоящему начал пить в 1978 году от Рождества Христова, когда поляк вступил на папский престол, что, впрочем, даже если учитывать твое протестантство, случайное совпадение. Так что, грубо говоря. Ежик, ты пропил за свою жизнь по меньшей мере миллиард старых злотых, сумму для лоха, лицемерно изображающего смирение, практически невосполнимую — чтобы ее вернуть, тебе бы понадобилось на поэме, строки которой я в настоящий момент тебе диктую, заработать тот же миллиард старых злотых. Конечно, если бы ты меня послушался, если бы слово в слово все записал, эта, на первый взгляд фантастическая, сумма могла бы оказаться вполне реальной. Ты, если бы постарался, мог бы ее заработать, мог выгодно продать наш совместный труд, мог возместить урон и — подумай только — мог бы продолжать пить. Но сам не пиши. Сам не пиши, Ежик. Заклинаю тебя: не пиши. Пусть побег Шимона останется не описанным в литературе.
Шимон Сама Доброта идет по освещенному единственной лампочкой коридору,
открывает дверь курилки, подходит к незарешеченному окну и бросает вниз на траву брезентовый мешок, потом залезает на подоконник и мягко спрыгивает. Теплая августовская ночь, самолет на аэродроме Окенче заходит на посадку, пахнут васильки, ромашки и жимолость. Шимон Сама Доброта идет между кирпичными корпусами, видит оранжевый свет в окнах, слышит громыхание пригородной электрички, по траве бежит, можно сказать, абсолютно черный, с одной единственной белой отметиной, кот. За Шимоном идет не спеша зеленокрылый ангел, идут призраки покойников в бело-голубых пижамах. Следуют за ним неотступно, их все больше и больше. Не искушай меня, черт.25. Вечное пробуждение
И мой порок сползал с меня, как сползает со змеи кожа, по стене скользили последние тени осязаемых призраков, она была со мной, она держала меня за руку, я чувствовал весенний прилив сил. Еще полгода назад я готовился к иному финалу, в глубине алчущей покоя души был уверен, что допишу до конца мрачную историю моего падения, поставлю точку на влажной бумаге и с помощью небольших, совсем уже небольших доз горькой желудочной сам отправлю себя на тот свет. Я рассчитал, что до финиша мне не хватает от силы пяти бутылок: два с половиной литра — и можно отдавать концы, в этом у меня не было сомнений. Расчет был точный, хорошо выверенный; кроме того, имелся еще дополнительный шанс, на который я очень рассчитывал: с некоторой и даже изрядной долей вероятности я мог откинуть коньки уже после третьей бутылки. (В таком случае две оставшиеся я бы завещал тем, кто проводит меня в последний путь, кто придет на поминки.)
Но сейчас (сейчас, то есть когда? сейчас! сейчас, когда ты, в черной блузке и зеленых брюках, бежишь мне навстречу), сейчас душа моя не желает покоя, сейчас душа моя бурлит, как величайшие водопады мира.
Мне столько раз хотелось описать историю человека, поднимающегося со дна! Но всякий раз — а было их без счету, — когда я в результате непостижимого стечения обстоятельств сам поднимался со дна, когда меня поднимали со дна, когда-то чья-то видимая или невидимая рука вытаскивала меня со дна бездны, я не поспевал за собственным подъемом. Не могу я убедительно описать процесс собственного освобождения как череду последовательных событий, не получается эволюционная история воскресения — из-под пера выходят лишь эти епифанические строки, но ведь и воскресение мое было подобно епифании, было подобно хокку, было подобно одному, безошибочному, как молния, версету.
Десятилетиями я напивался как грязное животное, десятилетиями мало чем отличался от грязного животного, и вдруг за несколько часов протрезвел — и это отнюдь не моя заслуга. Не моя заслуга? Да-да, я не кокетничаю, у меня и в мыслях такого нет. Моя заслуга — мое отчаяние, моя заслуга — мои молитвы, и моя заслуга — моя любовь.
Всего полгода, а может, всего неделю назад я барахтался глубоко подо льдом в замерзшем пруду, вода густела от снежной пыли, над моей хладеющей головой сомкнулась плотная ледяная корка. Тьма была кромешная. Окоченевающий мешок с костями — вот кто я был; стереотипная фабула собственной агонии меня разочаровала, все происходило так, как я тысячу раз читал; отяжелевшие веки сомкнулись, и мне стала вспоминаться вся моя загубленная жизнь; милосердный рок, однако, пожелал, чтобы первым делом вспомнился футбольный мяч, и я припомнил все забитые в детстве голы, и увидел, как от моего удара желтый венгерский мяч влетает в ворота на стадионе «Старт» в Висле, и увидел, как он влетает во все другие импровизированные ворота на краковских Блонях [20] , и вспомнил гол, забитый головой на лугу возле туристской базы на Марковых Щавинах, и вспомнил голы, забитые в спортзале на Повонзках [21] . Мне вспомнились все мои футбольные сны, кошмары, бредовые видения, и в своем предсмертном сне я уже машинально сгибал правую ногу — так, словно собирался в последний раз направить призрачный мяч в призрачные ворота, и стопа моя коснулась обледеневшей боковой линии последнего круга, и я оттолкнулся, да, да, как бы это ни звучало — а звучит это плохо, — я от нее оттолкнулся. Повторяю: меня разочаровала фабула агонии, но и фабула спасения оказалась не лучше, она тоже получилась незатейливой, как сюжет дамского романа.
20
Блоня — огромный (ок. 50 га) зеленый луг в пределах Кракова.
21
Повонзки — район Варшавы; речь, возможно, идет о построенном там в 50-е годы XX века «Центре здоровья».
Я коснулся стопой боковой линии, оттолкнулся и сперва медленно, а затем все быстрее начал подниматься вверх, и тут ко мне пришла уверенность. Я уже знал, что пробью самые темные слои, что мне хватит сил прорваться через замерзшее ледяное крошево. И пробил, и прорвался, и вот я здесь. Я здесь, посреди раздольных августовских полей, и ты со мной.
Вечером на веранде, откуда открывается бескрайний вид, мы будем пить чай. Наши души никогда отсюда не уйдут и никогда не погрузятся в сон.