Песня первой любви
Шрифт:
– По какому еще такому «калгану»?
– Ну, по башке, значит, – объяснил Ганя и огорчился: – В нее разве попадешь? Юркая, стерва.
– Шибенник ты. Золоторотец, – сказала бабушка, старенькая, сухонькая старушка в ситцевом платье и коричневых чулках.
– Нахал, – сказала Светлана Степановна.
«Дима будет журналист-международник, – думала Леночка. – Выйти за него замуж? Но тот-то, тот! Он потаскан, отвратителен. Он лыс ведь, лыс. Если бы это случилось хотя бы в Москве, допустим. А потом, кто он – ничтожество, бездарь. Он ведь смеялся
– Вся беда, что шибко юркая, змеина. Увертливая. Я б попал, и не случилось беды, а вот увлекся и вам по ошибке вмазал.
– Послушайте, что вы тут дурака из себя корчите? Разве вы не знаете, что здесь зеленая зона Академгородка и белок тут специально выпускают, восстанавливая нарушенное равновесие природы?
– Э-э. Знаю. Как не знать, – скривился мужик. – Я сорок лет в Сибири живу, и мой папаша тут жил, и дедушка. Как мне не знать. Я хоть и не академик, как некоторые, а знаю. Знать-то я знаю, а только ведь эта… сама… ну… хочется ведь эта… стукнуть!
И захохотал, повторяя:
– Хочется, ой как хочется!
– Бессовестный, бесстыжий!
– Так ведь её все равно кто-нибудь убьет. Не я, так другой. Или съест волк. Придет да и съест. Волков вы тоже, наверное, выпустили. Для равновесия.
Молчание. Тут бабушка:
– Дурак ты, дурачок. Колчужка.
– Эт-то верно, бабуся, эт-то верно, – согласился Ганя Пёс. – Глуп как пень. Колчужка, правильно заметили. Дурак. А я сегодня дома не ночевал, – неизвестно для чего добавил он.
– Твой дом – тюрьма, – не унималась бабушка.
Ганя немного обиделся:
– Ну уж, вы тоже скажете, тюрьма. Я тогда пошел.
– Стой, хулиган! – крикнула Светлана Степановна. – Стой, мерзавец, а кто платить будет?
Но мужик уже ушел. Вернее, он еще окончательно не ушел, но довольно быстро переставлял ноги.
– Стой, хулиган! Стой! Вот же свинья!
– Свинья, свинья. А теперь все нынешние – свиньи. Вот раньше – это жили люди, а сейчас одни свиньи, – высказала свой взгляд баба Люба.
– Мама, не порите ерунду, – разозлилась Светлана Степановна. – При чем здесь это? Вы думаете или нет, когда болтаете? Просто мерзавец.
– А я не болтаю, – наскочила на нее бабушка. – Раньше были люди, а теперь или хулиганы, или горят на работе. Вон мой сыночка, горел-горел да и сгорел. Хоронили с музыкой, а кто мне его теперь отдаст?
Баба Люба заплакала.
– В милицию если позвонить, так где там, сейчас уже не сыщешь, – тосковала Светлана Степановна. – Придется вставлять простое стекло.
А Леночка глядела в чисто вымытый пол и была далеко-далеко.
Выйдет замуж за Диму, и будут жить в Москве, а может, и еще дальше – чем черт не шутит.
Будет квартира, и Дом журналистов будет, и литераторов.
И будет умная трезвая красивая женщина, а потом – ослепительная старуха с белыми кудрями.
Будет все-все-все.
– Леночка, ты что там? Притихла, мышонок. Ты что там? – окликнула мама.
– Ничего, – ответила Леночка, глядя чисто
и светло.– А-а, – сказала мама. И продолжила: – И главное, нет никакого уважения. В чем дело? Был бы хоть Петя живой. Говорила ведь я ему. И зачем мы сюда приехали?
Ни-че-го. Лысый и противный. Но почему так странно? Дебют! Дебют! Бабушка плакала. Глупая история?
* …оказался спорным. – Советский эвфемизм, в данном случае – необычным, непроходимым.
…полярника Папанина. – Советский герой и вельможа, бывший чекист, покоритель Арктики, доживший до 1986 года.
Раз видела Серафимовича… – Популярнейшего советского писателя, который, кстати, имел подлинную фамилию Попов, отчего и попал в этот рассказ.
Про Кота Котовича
Сидели теплой августовской ночкой в душной кухне близ ванной за столом, крытым цветной клеенкой, визави.
– Кошмарно неведомы пути Господни для человека! – сказал Гаригозов. – Кошмарно! Нынешние уж настолько совсем растряслись, что и очертания свои потеряли, как при вибрации. Это ж, это ж, ты понимаешь? Это ж ведь горько! Это – страшно! Разве я, к примеру, думал, что она сможет так поступить? – жаловался образованный в местном политехническом институте Гаригозов другу своему, Канкрину, образованному в том же институте.
А Канкрин сосредоточенно молчал-молчал, а потом хлюпнул носом да и отвечает:
– Совершенно я с тобой, браток, согласен. Вот ты смотри, вот ведь даже и сейчас, в данном конкретном случае, в данном примере: на дворе месяц август, а они взяли и включили батареи. Жарко? Жарко. Душно? Душно. А зачем? А – так. Душно, ну и пусть. Зато – зимой, смотри – зимой. Ведь зимой, браток, ведь зимой будет страшно дуть и начнутся сугробы, а только хрен ты тогда от них дождешься полного теплового накала. Тут сам и смекай – то ли это простая свинская бесхозяйственность, то ли, то ли – вообще… черт его знает что, вообще!
– Правильно ставишь вопрос, – одобрил Гаригозов. – Правильно, хотя и чересчур конкретно. Ты пойми, и я думаю, что ты не станешь тут сильно спорить. Ты пойми, ведь во многом мы сами виноваты. Понял? Потому что многое исправимо буквально легко, но нужно лишь не трястись и не вибрировать, а как-то взять себя в руки, что ли, понимаешь. Хозяином себя почувствовать, понимаешь, – своей судьбы, своей семьи, своей работы, своей страны, наконец! Понимаешь?
– Ну, я тогда, однако, уж до конца разливаю, что ли? – сказал Канкрин.
– Ага, – сказал Гаригозов.
И зажурчала, забулькала в зеленые рюмки оставшаяся белая водка. И, выпив, крякнули приятели, нюхнули индивидуальные черные корочки и уставились друг на друга живыми блестящими глазами.
Но – молчали. В молчании этом, происходящем не от недостатка, а от избытка, и прошло некоторое небольшое количество двойного человеческого времени. Пока не вплелись в кухонную капающую тишину какие-то новые звуки: осторожное цап-царапанье некоторое, шуршащие шорохи и даже определенное урчание.