Песня ветра. За Семью Преградами
Шрифт:
Как бы Рада ни старалась запомнить тот вечер, а все в нем сплелось в одну единственную волшебную песнь, золотую песнь счастья, любви, радости, Песнь Жизни. Перед глазами проносился калейдоскоп огней, красок и лиц, лишь одно из которых имело настоящий смысл, лишь одни глаза наполняли все ее существо бескрайней нежностью. И летняя ночь пахла так густо и пряно, была столь сладкой, столь тихой, что хотелось плясать, запрокидывая голову в небо, кружиться под этими звездами, что спелая вишня – протяни руки, да рви с неба. И Рада плясала, поднимая свою искорку на руках и протягивая ее под свет звезд, и искорка смеялась, а потом целовала ее, крепко и сладко, и никто не обращал на них никакого внимания, потому что все сейчас праздновали любовь и радость долгой летней ночи.
Когда уже совсем стемнело, далеко за полночь, искорка потянула ее за собой прочь
Искорка привела ее на берег озера, тонущего в ночной тишине и темноте. Стоячая черная вода пахла прохладой, над самой ее поверхностью бесшумной тенью скользила летучая мышь. Словно ресницы озеро со всех сторон обхватывали заросли плакучих ив, и в полном безветрии к земле спускались их ветви, образуя шатры из тонких зеленых занавесей. Над горами на западе висела луна, и белая дорожка ложилась на черную воду, не колеблемая ни единым прикосновением ветра, и в ее луче мягко покачивались на воде большие ночные цветы.
Лиара смотрела на нее так, как умела смотреть лишь она: мягко, зовуще, с призывным светом, что горел на самом дне ее темных глаз. Рада не могла наглядеться на нее, на свою жену, суженную ей до самого конца мира. Она самыми кончиками пальцев дотрагивалась до ее лица, гладила его изгибы и целовала запредельные штормовые глаза искорки, и ее тонкие пальцы, и ее горячие губы. И теплая летняя ночь обняла их обеих своими мягкими крылами, укутав нежностью и тишиной на берегу тихого ночного озера, как будто на самом краю мира, где лишь они одни под звездами любили друг друга, искренние и чистые, как утренняя роса.
А на утро, когда первый туман ложился на черную воду, и над краем мира в нежном розовом бархате загорался краешек солнца, Рада едва слышно шептала, глядя в глаза искорки и пропуская пальцы сквозь ее спутавшиеся волосы:
– Я люблю тебя, моя небесная рассветная зоренька. И я буду любить тебя всегда.
И искорка смеялась, мягкой щекой прижимаясь к ее ладони, словно доверчивый теплый котенок.
========== Эпилог. Крик ==========
Крики разрывали на части морозный воздух, а вместе с ними обливалось кровью сердце Рады. Над головой ее растянулось бесчувственное равнодушное небо, бледно-голубое, такое высокое и холодное, что в нем запросто можно было утонуть. Ослепительно сверкало солнце на уже успевших слегка просесть под его первыми лучами сугробах. Но зима все еще не желала ослаблять хватку и уходить, хоть ее время уже прошло, хоть весна неумолимо и звонко ступала, как Роксана по небу, топя снега, заставляя звенеть ручьи, пробуждая в сердце щемящую звенящую песню, унять которую не было никаких сил.
Ноги Рады увязали в сугробах, пока она раненым зверем металась у крыльца Дома Жизни, где в тепло натопленной комнате, отделенная от нее толстыми бревнами стены, ее маленькая искорка вот-вот должна была дать жизнь их дочери. И проклятые бездушные Способные Слышать не пустили ее к искорке, чтобы в этот миг быть с ней. Чтобы держать ее руки и шептать, что все будет хорошо, чтобы сжимать ее плечи и поддерживать хотя бы так, раз никак по-другому Рада поддержать ее не могла. Только золотой комочек в груди нестерпимо сиял, словно кто-то бросил ей под ребра уголек из самого сердца костра, и в этом угольке скручивалась напряженной, готовой к броску гадюкой боль ее девочки.
Крик Лиары звучал в ее ушах, громом прокатывался сквозь все ее существо, и Раде казалось, что он гораздо громче, чем есть на самом деле. И она то и дело застывала на месте, громадными глазами глядя на заснеженные стены Дома Жизни, и кляня весь мир за то, что не может видеть сквозь них.
А порой ей казалось, что вместе с искоркой кричит и заснеженный лес, с таким трудом стряхивающий с себя оцепенение зимы, и горы, что плотным кольцом обступали укрытую белым одеялом долину, и ослепительные лучи солнца, сверкающие так нестерпимо остро, что больно было смотреть. И мир кричал от боли, весь мир, вместе с разрывающимся сердцем Рады, вместе с ее девочкой, которая застыла на опасной грани между жизнью и смертью, в единственный миг, такой важный, такой завораживающий и такой простой, миг, когда рождалась новая жизнь.
В холодной келье
сырой башни, над которой по темному вечернему небу тянулись облака, ворочался на своей постели Провидец. Луна заглядывала в его окна, и рваные обрывки туч то и дело прикрывали ее коварный бледный глаз, которому не терпелось высмотреть, что же так мучает мальчика. А он тяжело дышал и ворочался сбоку на бок, чувствуя боль, странную боль во всем теле. И другой глаз виделся ему в этот миг, еще более страшный и неумолимый, чем тот, что порой прятался в толстой пелене весенних промозглых туч. Глаз, глядящий сквозь время и пространство, глаз, который не закрывался никогда.В сводчатой пещере вокруг треугольного стола расположились три силуэта. На столе стояла прялка, тихо стрекочущая в полной тишине, постукивающий ткацкий станок, и порой их песню дополняло тихое «клац-клац» бритвенно-острых ножниц со светящейся заостренной кромкой.
Все вокруг покрывала мягкими золотыми переливами света кудель, сплетенная из рассветных облаков, пойманных кем-то в ладони в тот самый миг, когда первый луч рожденного солнца пронзает их насквозь и наполняет плавленым металлом и звонким торжеством новой жизни. Девичья рука с кожей нежной и розовой, словно наливной персик, мягко брала эту кудель, вощила между пальцами, плела, и веретено тихо довольно стрекотало в ответ мастерице, позволяя прясть золотую сияющую нить. Эта нить тянулась и тянулась к ткацкому станку, и на этот раз ее касалась уже другая рука. Рука взрослой женщины, полная силы, грации, красоты. Ее пальцы работали споро и ладно, и дивный узор сползал вдоль острой грани стола с ткацкого станка, ткань, переплетенная из живых нитей, одни толще, другие тоньше, одни сияют как солнце, другие темны и тихи. Ткань сама собой ползла вдоль стола к иссушенной старческой руке, в которой были зажаты ножницы, и когда приходило время, эти ножницы неумолимо прижимали ткань, и сухое «клац-клац» добавлялось к задумчивой трескотне прялки.
А остатки нитей, обрезки тканей падали вниз, на пол, превращаясь вновь в рассветную кудель, золотую и легкую.
Лица женщин скрывали низко надвинутые капюшоны, и лишь руки двигались в неумолимом бесконечном танце. И что-то еще, было что-то еще, что мучило и терзало…
…маленького мальчика, стонущего на кровати, который никак не мог найти себе места. В бледном свете луны, что падал на него через окно, он с открытыми глазами грезил и слышал крик.
Этот крик рождался в немыслимой дали эпох, в толще лет столь громадной, что его корни давным-давно в пыль перемололо само время, искрошило и развеяло по ветру. Чья глотка первой издала его? Чья бесконечная боль изливалась в этом крике? Чье горло содрогалось от предельного напряжения связок? Чья грудь рвалась и рвалась в этом бессловесном вопле, которому не было имени, которому не было слов?
Был ли то первый сын, отлученный от матери, упавший в грязь на колени и поднесший дрожащие ладони к лицу, не в силах понять, кто он? Была ли это первая мать, тяжело дышащая на смертном одре, впервые чувствовавшая, как жизнь отчаянно борется со смертью, и миг за мигом смерть побеждает? Был ли это мальчишка, что выбежал на белоснежный песчаный пляж, на котором дышит море, и завопивший от счастья навстречу этим неумолчным волнам? Или белая чайка, что парила над его головой в синем небе?
Сколько было пройдено дорог с тех пор? Сколько лиц надевал на себя этот крик? В какую плоть он облачался? Он был и королем, и нищим, он вскидывал гордую голову в золотом венце, и в грязном рубище он просил подаяния. Он боролся с отчаянным безумием юности, он падал в бессилии старика. Он звучал в сладостных стонах любви, в полных страданиях стонах боли. От дыхания к дыханию, от сердца к сердцу, от глаз к глазам он рос сквозь тысячи лет и жизней, сквозь тысячи веков и дорог.
Один единственный, бессловесный и страшный. Крик, сдирающий плоть, крик, не знающий лжи, крик требовательный, как глаза смертника, как открытый рот голодного младенца. Из бессилия и страха, из ужаса и боли, крик из смерти, которая корчилась в своей вечной агонии, напяливая на себя отвратительную маску жизни. Крик, который больше невозможно было заглушить ничем.
Вздрогнули Марны в далекой пещере вне времени, и рука Девы замерла над золотой куделью, замолчала прялка Матери, а ножницы Старухи перестали клацать. Крик ворвался в их пещеру весенним ветром, яростным ураганом, сладостью первого дождя. И один глаз, что был сейчас на лице Марны Девы, единственный глаз, принадлежащий им трем, поднялся вверх вместе с тремя лицами, на которых застыла немая тревога.