Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
– Сульт! Вы говорили о полиндромах.
– Это вам показалось, - любезно сообщил он.
– Всё?
– Всё.
– И Хоп-Фрог?
– Тоже.
– Гм. Значит...
– Что?
– Ничего нет?
– Напротив; всё есть. И лама жив, слава Богу. Даже не знает о вас.
– Ага...
Я еще раз - подробней - оглядел груди Глэдис. Она с смехом прикрылась рукой. Впрочем то, что в стене справа не было двери (через нее мы вышли вчера), было, должно быть, важней.
– Мой стиль, - комментировал Сульт.
– Я люблю начать с пустяка. Пряжки, застежки, бусины. Мир крошится, как хлеб. Потом лепится вновь. С вами, впрочем, все было просто. Никаких вывертов, ужасов, всех этих фантазий в духе Калло. Отдых! А то как приедет какой-нибудь... клещ...
– Он хихикнул.
– Кстати, вы знаете? Завтра праздник цветов. Единственный в городе. Традиционный. Потому принято считать, что здесь живут хиппи. Не пропустите! Он понравится
– Сульт!
– перебил я.
– Скажите мне правду. Не лгите мне.
Вид его стал строг - как тогда, у "Асклепия".
– Да?
– Зачем вы это сделали?
Он вздохнул. И отвел глаза. Глэдис тоже вздохнула.
– Гадкая должность, - сказал он потом.
– Хотел дать вам шанс. И только. Это как остановка в пустыне. Порой помогает - вроде любви. Город, впрочем, и создан для этого. Я не знаю по-русски; но разве Штильман давеча вам это не говорил?..
1992
ПЕСОЧНОЕ ВРЕМЯ*
Посвящается Дмитрию Баталину
Когда общество больно, от человека, если он хочет остаться здоров, требуются огромные усилия воли, характера, всей личности.
Сергей Абрамович Галич был уже в раннем детстве слабым и очень впечатлительным ребенком, и этим можно до некоторой степени объяснить то ужасное (и бессмысленное, как все ужасное) стечение обстоятельств, в которое он в конце концов попал на середине своей жизни.
Существовали, конечно, и другие причины, из которых главные были три: во-первых, книги, во-вторых, картины и, в-третьих, то, что на одну часть - по отцу - С.А. был еврей; это обстоятельство не требует разъяснений, тогда как, напротив, два первых в них нуждаются.
Книги в жизни С.А. заняли то место, которое обычно они и занимают в жизни ребенка из интеллигентной читающей семьи, где к тому же есть разнообразная библиотека. Паустовский однажды сказал, что человек узнает о мире на девять десятых из книг. Это, может быть, верно, но верно и другое: именно на столько же не узнает он из них о самом себе. Вопреки расхожему мнению, книги только мешают человеку узнать себя, особенно с детских лет. Увлекшись раз чтением, С.А. вскоре уже приучился легко переживать чужие жизни и сносить выдуманные невзгоды - с тем только, чтобы самого его не беспокоили на диване в столовой, где он привык читать лежа. От такого чтения глаза его уже к двенадцати годам ослабли так, что потребовались очки.
Отец С.А., Абрам Соломонович Галич, был художник. Он поздно женился и был старше своего сына на тридцать шесть лет. За эти тридцать шесть лет он успел добиться немалого на своем поприще, а к тому времени, когда С.А. вырос, уже был лауреатом различных премий и слыл за человека состоятельного; но в этом же заключалась и вторая будущая беда С.А.
Отец С.А. не был по своей натуре борцом; он плавал неглубоко и никогда - против течения. При всем том он не был и глуп, даже совсем напротив, и потому понимал свое настоящее положение. В сущности, он был несчастный человек. В кругу близких ему людей он изредка рассказывал о том странном времени, когда им, то есть ему и его тогдашним товарищам, вдруг было объявлено, что их учителя, почтенные старцы, не заслуживают вовсе того уважения, с которым к ним до сих пор относились, что "пережитки прошлого слишком сильны в них, тогда как вы, молодежь, полны сил и энтузиазма (это слово тогда очень любили), да, энтузиазма, и именно на вас лежит почетное право и даже обязанность создать искусство нового времени." - "Тогда-то, - рассказывал Абрам Соломонович, - нам вдруг дали дорогу, зеленую улицу, выставляли везде, печатали даже в журналах - а ведь нам было двадцать - что там! восемнадцать, семнадцать лет!" В этом, правда, очень умеренном смысле он считал себя тоже жертвой.
С.А. в детстве не любил картин своего отца. Это были все какие-то скучные, даже отталкивающие по сочетанию красок изображения незнакомых людей с плоскими лицами в простой одежде, но с орденом где-нибудь у сердца, людей, которых С.А. никогда не видел в доме, таких, к каким никогда не ходили они с отцом в гости - словом, людей другого мира, похожего на тот, из которого говорят по радио. Отцовские пейзажи - рощи и поля - тоже ему не нравились.
Но как-то уже в самом детстве С.А. почувствовал в потайном уголке своей полусонной еще души, что говорить об этом отцу не следует; что это то, о чем не нужно говорить даже себе. Отец никогда не вывешивал своих картин на стены, держал их всегда в мастерской, а туда не обязательно было заглядывать.
Зато огромное удовольствие получал С.А. от листания художественных альбомов. Когда ему исполнилось четырнадцать лет, он стал отыскивать и долго рассматривал изображения голых женщин в этих альбомах. Что-то внутри у него сжималось, во рту появлялся тягуче-сладостный вкус, а в груди и животе щекотало словно маленьким пушистым хвостом: хотелось закрыть глаза и перевести дыхание. Вместе с тем, исподволь, в нем воспитывалось и художественное чутье.
В школе, как и обычно для детей его круга, у него не все
было ладно. Он едва успевал по алгебре и физике, и в конце седьмого класса отец нанял ему репетитора. Репетитором взялся быть студент с скверным запахом изо рта, и, таким образом, алгебра стоила С.А. больше, чем его отцу, хотя тот платил студенту по пять рублей в час. "Это какой-то таксист, а не репетитор," - сказал отец однажды кому-то, но все же С.А. чуть не остался на второй год из-за алгебры. На этот раз отец спас его окончательно разговором с директором. С.А. дожидался отца внизу, в коридоре школы, и все смотрел на желтую крашеную стену; отец вышел от директора и, сказав С.А.; "Ну, дружок, ты был на волоске", повел его домой. Уже был давно вечер дождливого весеннего дня. С.А. тогда очень запомнил и понял, как это: быть на волоске.До этого времени семья Галичей жила в столице. Так как их квартира и студия Абрама Соломоновича помещалась в одном из старинных домов центра, то С.А. преимущественно и знал центр; окраины казались ему уже как бы другим городом. Он не мог представить себя живущим там или в каком-нибудь любом другом месте, кроме центра, однако три года спустя - С.А. тогда только что окончил, наконец, школу и поступил на первый курс искусствоведческого отделения - в жизни их семьи совершилась огромная и несчастная перемена, странно вдруг исказившая судьбу С.А. Произошло это так:
Уже давно минуло самое черное для страны, хотя и выгодное для отца С.А. время (о своей выгоде сам он говорил всегда как бы в кавычках, с улыбкой печали). Жар политической весны проник в разные углы освобожденного общества, и в том числе в мир искусств. Как-то сразу появились разные течения, уже не один только Репин был в чест(, признавали, например, и Врубеля, несмотря на весь его символистический сиреневый туман, а главное, кроме прошлого, открылось заграничное настоящее: авангардизм, примитивизм, кубизм и вообще все то, в чем Россия когда-то была первой, а теперь стала последней - все это шло теперь из-за рубежа. Где-то, чуть ли не в Пассаже, спешно объявили выставку новых, наших, молодых художников, - и вот Абрам Соломонович, который в глубине души был не только умен, но и честен (причем это без всякой иронии) - Абрам Соломонович тут решился тряхнуть стариною. "Уж не совсем же я и Чартков!
– говорил он, посмеиваясь, домочадцам.
– Конечно, кавалеры орденов кому хочешь руку испортят... Но да посмотрим!" Он работал несколько недель. Итог был удивительный. На полотне Абрама Соломоновича причудливым образом смешались все те новшества, которых он прежде себе не позволял, с тем, что он писал и раньше, поданном, однако, теперь уже в совершенно ином ракурсе. Картина изображала коровницу, какую-то бабку-доярку. Однако эта бабка вся была написана перекрещивающимися квадратами, четвероугольниками, трехугольниками и кругами. Огромная, даже страшная бабка давила воображение. В сознании зрителя тотчас возникал весь образ этого ужасного и откровенного в своем безобразии тела, этой почти машины из мяса и костей, пригодной лишь на то, чтобы работать, есть и рожать. Отталкивающая цветовая гамма - та самая, что и прежде - здесь еще усугубляла эффект. Но главным в картине (находка, которой Абрам Соломонович тайно и явно гордился) были глаза бабы: отуманенные плотской глупостью, воловьи, пугающие в своем реально лоснящемся блеске глаза смотрели на зрителя так, что хотелось отвернуться...
– А? Как вам моя волоокая красотка?
– спрашивал Абрам Соломонович у оторопелых домашних приятелей, призванных в качестве судей, и наслаждался их замешательством. В этой картине, как он знал сам, было много правды - пусть даже и не без уступок моде; в тот же месяц она была принята по желанию Абрама Соломоновича в число картин для будущей выставки. Абрам Соломонович предвкушал заслуженный гром и триумф.
И гром грянул, но не триумфальный гром литавр. Как ни был научен жизнью Абрам Соломонович, все же в новых для него условиях он не сумел сориентироваться правильно - а может быть (и скорее всего), раз в жизни не захотел. Намеренно или нет, но он забыл о тех бывших своих соратниках, которым прошлое дало лавры, а будущее не сулило ничего, кроме забвения и позора. Между тем они были людьми тонкими и находчивыми на свой лад и вовсе не собирались так уж просто исчезнуть. Они не стали и мелочиться. В день открытия выставки вдруг выразило желание посетить ее одно важное лицо, - столь важное, что выше него был уже один только Бог (причем даже и это официально отрицалось). Всё тотчас приготовилось к его приезду - и вот оно прибыло само.
Нельзя утаить, что важное лицо крепко подпоили и науськали перед посещением выставки. Оно уже, кажется, заранее кипело и недобро румянилось, ступая по лестнице. В первом же зале попалась ему на глаза "Доярка" Абрама Соломоновича.
Лицо кричало минут пятнадцать. Оно бегало по залам в сопровождении холеных отутюженных других лиц, топало ногами, брызгало и обещало показать всем такую мать, которой никто из присутствующих никогда не видел. За тем оно и уехало. С треском, в один миг выставка закрылась.