Петербургские апокрифы
Шрифт:
Алексей развернул и, подойдя к свету, прочел:
«Я виноват в смерти брата. Похороните нас вместе».
У фабрики{244}
«С
Читавший развевающуюся бледно-розовым флагом афишу пропустил длинное описание всех пиес, которые должны были быть разыграны в воскресенье 5-го февраля господами любителями при мануфактурной фабрике братьев Ворзенковых, и, найдя в самом низу: «Родериг, его друг, исполнит Ф. К. Лямкин», перечел эту строчку несколько раз с таким торжествующим вниманием, что не могло быть никакого сомнения в том, что именно это и есть сам Феоктист Константинович Лямкин, исполняющей роль «его друга». Стараясь не торопиться к желанной строчке внизу, Феоктист Константинович прочитал всю афишу с первого слова до последнего и хотел начать перечитывать ее снова, но, заметив выходящего из конторы Селезкина, сделал вид равнодушного рассеянья и, надвинув на затылок свою новую котиковую шапку, пошел по дороге.
— Господину актеру мое почтение! — окликнул его Селезкин.
Лямкин остановился и ждал подходящего, недовольно постукивая тросточкой по блестевшим на солнце новым галошам. И вместо того, чтобы ударить одному другого, может быть, даже убить тут же, на глазах всех обитателей Ворзенковой фабрики, прекрасно знавших об обстоятельствах той сложной истории, которой оба они являлись главными и враждебными действующими лицами, молодые люди вежливо поздоровались и медленно стали подыматься в гору, поддерживая разговор, далекий от того, что волновало их, изысканный по своей отвлеченности и на внешний взгляд оживленный.
— Значит, играем, — весело и приятно улыбаясь, говорил Селезкин. — Вот подите же, который раз приходится выступать, и в Москве, уж что здешняя публика, а все как-то страшно.
— Да вам еще что. Вот мне каково, роль — полкниги, да еще стрелять в третьем действии. А монолог, изволь его вызубрить. К тому же Андрей Сергеевич ведь ни в зуб толкнуть. Все мне да мне. Надо бы вам, Дмитрий Петрович, Родерига играть. Вы у нас опытный. — Лямкин хотя и не улыбался, но все же имел вид беседующего с лучшим и искренним другом.
— Вам печальные роли очень удаются, Феоктист Константинович. Прямо вы для них как по мерке, — с твердым желанием сказать самое приятное, возражал Селезкин, улыбаясь.
А нужны были бы им совсем другие слова.
Лямкину бы говорить:
— Что же это правда, правда, что вчера Антонида Михайловна с вами, Дмитрий Петрович, не только на станцию перед всей фабрикой прокатила, но потом еще и согреваться будто бы заезжала к вам на квартиру? Да знаете ли, что не могу и не хочу я этого снести, что если бы поверить мне по-настоящему в это, так нельзя больше кому-нибудь из нас живым оставаться?
А Селезкину бы с улыбочкой отвечать:
— Не знаю, Феоктист Константинович, ничего не знаю. Антонида Михайловна барышня свободная, ни вам, ни мне за нее отвечать не приходится. С нее, если сможете, и спрашивайте. А наше дело сторона.
Но невозможно было так разговаривать ни тому ни другому, и шли они оба, молодые, празднично нарядные, по мягкому уже под февральским солнцем снегу, щурились от невыносимого блеска снежных полян и говорили о спектакле, о переменах в администрации, обо всем, но не это.
— А весна-то уже на носу, — прощаясь, сказал Селезкин бессмысленно-весело.
— Да, да, вот скоро и Великого поста дождемся, — пытливым взором, от которого отвернулся собеседник, спрашивая, ответил Лямкин.
Гостивший у инженера
Грузкина молодой писатель Оконников{245} писал в это время у окна, в которое видна была ослепительная дорога в гору и оба неволей согласных соперника: «Милый друг, вы не узнали бы меня здесь. Я участвую в любительских спектаклях. Я танцую, хожу на лыжах, ряжусь, и все это с каким-то новым неудержимым восторгом. Как будто вдруг впервые открылась задернутая занавесь. Это мания величия, скажете вы, но отныне все: светит солнце, пламенеют закаты, влюбленные влюбляются, соперники убивают, все это для меня, главного зрителя и даже, если хотите, режиссера. Кстати, здесь забавные истории: так некие господа Лямкин и Селезкин, конторщики, являются героями чистейшей романтической трагедии. Серьезно. Из следующих писем вы узнаете пятый акт, который, уверен, не собьется на водевиль, а пока вот вам завязка…»Малиновая занавесь слегка колебалась от быстрых движений Антониды Михайловны Баварской, уже совсем готовой, в костюме Изабеллы, ходившей по сцене, изображающей тремя по углам живыми елками сад испанского короля.
— Холод-то какой, — говорила она, пожимая голыми плечами.
— Позвольте вас укутать, — жеманно изгибаясь, вызвался Селезкин, тоже уже в плаще, кудрях до плеч, с ярко накрашенными губами.
— Ах, оставьте вашу укутку при себе, — не то кокетливо, не то досадливо ответила та и, слегка ударив кавалера по носу кружевным своим платочком, спустилась в уборную.
— Получил? — смеялись свидетели.
Селезкин только ухмыльнулся и, повернувшись на каблучках, обратился к выходящему, будто случайно, как раз в эту самую минуту из уборной Лямкину:
— Да-с, отшила меня здорово Антонида Михайловна. Не умею за барышнями ухаживать. Хоть бы вы, Феоктист Константинович, поучили обхождению.
— Начинаем, — крикнул, не дав ответить заметно побледневшему под легкими румянами Лямкину, Оконников, делая знаки актерам приготовиться к занавеси.
Следя за выходами, быстрым шепотом распоряжаясь, шутя со всеми, Оконников ни на минуту не забывал наблюдать трех участников трагедии, которые, если бы и замечали на себе его любопытство, никуда не могли бы спрятаться, так как все кулисы состояли из одной комнаты, неплотно перегороженной серым картоном на две половины: мужскую и дамскую.
Несколько преувеличивая остроту профессиональной своей наблюдательности, Оконников быстрым воображением сплетал в сцены за сценой случайно перехваченный взгляд мрачного и мстительного Родерига, улыбку, обращенную то к одному, то к другому и для каждого разный смысл имеющую, королевы Изабеллы, незатейливые шутку и комплименты веселого пажа Альберта, увивающегося около дам и только для зоркого взгляда более усердного и настойчивого с одной.
Сухой грим не искажал лиц актеров, только подчеркивая в каждом те черты, которые придала им искусная и как бы знающая, что для каждого нужно не только в этой нелепой комедии из испанской жизни, рука режиссера. Слегка подведя глаза, приподняв брови, слабым румянцем еще более выделив желтоватую смуглость, гордым, страстным, готовым на преступление сделал он Родерига.
— Вот так Фетя! Чистый испанец, — крикнула задорно Антонида Михайловна, когда Лямкин отошел в сторону, последний раз осмотрев в зеркало свое тонкое в профиль лицо, с первыми не увеличенными гримировщиком усами, с глазами блестящими более чем всегда, с темными кудрями под белой шляпой с пером.
— Нельзя ли тогда и нас, Александр Семенович подъиспанить немножко? — подскочил Селезкин.
— Вы и так хороши, — ответил ему в тон Оконников и небрежными мазками еще более румяным сделал его, без признаков усов, круглое лицо и несколькими точками у глаз придал им выражение веселое и наглое.