Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Вон это Полуярков известный, — сказал один молодой человек другому, и Ксенофонт Алексеевич быстро пришел в себя и спокойно и быстро пошел в другую сторону, будто, встретившись с случайной знакомой, он поговорил с ней несколько минут и спешил теперь по неотложным, огромной важности делам.
Оставшись один, долго неподвижно сидел Гавриилов.
Потом хотелось скорее бежать отсюда, из этой светлой, исполненной таинственным дурманом комнаты, но какая-то вялость охватила, и без мыслей, почти ничего, кроме смертельной усталости, не испытывая,
С холодной насмешливостью смотрело на него лицо Ксенофонта Алексеевича из черной рамы портрета, но уже и Полуярков не был ему интересен и страшен.
Робко прозвенел звонок в передней.
Шурша порывисто шелком, быстро прошла Юлия Михайловна по столовой и остановилась молча в дверях, как бы ожидая какого-то приговора.
Гавриилов ничего не сказал — устало взглянув на вошедшую.
Так, как была, в большой шляпке с белым пером, в шубке, упала Агатова перед ним на колени и, протягивая руки, не смея коснуться, молила:
— Ты не ушел. Спаси меня, не покидай!
Гавриилов вздрогнул. Мучительная жалость наполнила его сердце, с трудом выговаривая слова, он сказал:
— Мне жаль вас. Я не знаю, чем могу помочь вам. Ведь вы любите его.
И он указал на портрет Полуяркова.
— Нет, нет, это наваждение! — страстно перебила его Юлия Михайловна.
— Нет, нет, это не любовь, это мучительство. Ты избавитель мой светлый, ты спасешь меня!
— Но ведь я… — начал было смущенно Гавриилов.
— Ты не любишь меня! — опять перебила Агатова. — Но позволь быть твоей рабой, только смотреть на тебя, только изредка целовать твои одежды, исполнять малейшее желание, каприз твой!
Она ползала у ног его, падала на пол.
Жалобно колыхалось белое перо ее шляпки.
И вдруг, взглянув на заходящим солнцем облитую Москву, на гордую усмешку Полуяркова, на эту изнемогающую женщину у ног своих, улыбнулся Гавриилов, для самого себя неожиданно, и протянул руки к Агатовой, с холодной, чуть-чуть насмешливой нежностью говоря:
— Ну, не нужно так. Встань. Успокойся. Странно у вас все в Москве, и нет благой легкости и радости, которой я хочу, а все ужасы, трагедии.
Юлия Михайловна удивленно смотрела на него. К какому-то новому голосу его прислушиваясь, голосу ласковому, утешающему и как будто обманывающему.
Прозрачные глаза его смотрели на нее нежно и равнодушно как-то.
И с этой минуты будто изменился Гавриилов совсем, будто другой человек говорил за него ласково и спокойно; глядел улыбаясь, стал он спокойным, нежным и властным. Не говорил о том, что любит, ничего не обещал, но когда тихонько Агатова припала к руке его и целовала жадно, только улыбался, прозрачными своими глазами глядя на как бы покоренный им темнеющий город.
Опять весело и нежно пообедали за маленьким круглым столом, украшенным цветами, и недопускающим возражения тоном объявил Гавриилов, что вечером едет.
Юлия Михайловна не возражала, но настойчиво просила ехать непременно с почтовым, хотя поезд этот не совсем был удобен. Но, не
споря, Гавриилов согласился.После обеда пошли пройтись.
Зажигались фонари; багровая погасала заря.
Шли медленно, разговаривали дружественно и весело, но о постороннем, простом, ни вчерашнего, ни Полуяркова, ни будущих своих отношений не касаясь ни одним словом.
Юлия Михайловна зашла в цветочный магазин и купила белую розу.
— Это тебе, — сказала и, будто гимназистка, смутилась.
Дома напились чаю и стали собираться на вокзал.
Только выйдя на лестницу, Юлия Михайловна шепнула:
— Как же, как же без тебя теперь я буду?
Ласково, но настойчиво ответил Гавриилов:
— Не надо так.
— А можно мне приехать к тебе в Петербург? — робко спросила Юлия Михайловна, сдерживая зазвеневшие было в голосе слезы.
— Да, да, конечно, я буду очень рад. Кстати, скоро открывается у нас замечательная выставка, — и сейчас же заговорил Гавриилов о другом.
На вокзал приехали рано. В буфете было шумно и тесно.
Юлия Михайловна непременно хотела сесть у дверей, как бы кого-то поджидая.
Не тем скромным, убогим послушником, отданным под начало горбатому Ферапонту, которым четыре дня тому назад сидел он в этой же зале, выглядел теперь Гавриилов. Что-то изменилось в нем, и другим голосом приказывал он носильщику взять билет второго класса, небрежно отдавая ему двадцатипятирублевку, и иначе улыбался, слушая Агатову и рассеянно оглядывая беспокойную вокзальную толпу.
Быстро прошли мимо их столика дама и за ней господин.
Господин на секунду задержался, приподнял котелок и прошел на платформу.
— Да ведь это Ксенофонт Алексеевич! — удивленно сказал Гавриилов, не сразу узнав прошедшего господина.
Юлия Михайловна, откинувшись на спинку дивана, сидела, будто кто-то ударил ее, и улыбалась жалко.
— Я нарочно сделала это, — заговорила она тихо. — Я хотела испытать себя. Я знала, что он будет на вокзале перед почтовым. Надо глядеть в лицо судьбе. И я выдержу, выдержу и спасусь.
Она замолчала.
В дверях опять показался Полуярков.
Он разговаривал с кем-то, потом быстро и прямо подошел к столику Гавриилова и Агатовой.
— Уезжаете, Михаил Давыдович? Прошу помнить, что ваших рисунков ждем. Привет!
Он пожал руки Гавриилову и Юлии Михайловне и твердо пошел к выходу.
Гавриилов улыбался.
Юлия Михайловна заговорила:
— Он пишет поэму «Елена Енная, святая блудница». Он хотел посвятить ее мне. Нет, нет, не он мой Симон, а ты. Ты уведешь меня к радостному спасению.
Носильщик пришел за саквояжем.
— Пожалуйте в вагон. Сейчас первый звонок будет.
Гавриилов взял розу, подаренную Юлией Михайловной, и рука об руку они прошли через залу.
— У тебя гордое и светлое лицо сейчас, как у жениха.
В толпе мелькнуло лицо Полуяркова. Он стоял, сложив руки на груди, у колонны и острыми глазами следил за ними.
— Жених мой прекрасный. Симон, вождь мой! — шептала Агатова, прижимаясь к Гавриилову.
В вагоне было тесно.
Расплатившись с носильщиком, Гавриилов вышел на платформу.