Петербургские трущобы. Том 2
Шрифт:
По узенькому вонючему переулченку в темноте пробирались вдоль стенки две женщины. Одна была Чуха, другая – Маша. У подворотной калитки восседал дворник, завернутый в очень хороший бараний тулуп, и остановил двух новых пришелиц.
– Куда вам? – осведомился он без особенной мягкости.
– Тут вот… в трактир… к девушке к одной… к знакомой, – ответила старуха.
– Вы бродячие?
– Бродячие…
– Давай за впуск!
– Да нет ничего… После отдам… И за нее и за себя отдам… Поверь! Не первый же день мне с тобой водиться, – убеждала женщина.
Дворник вгляделся в ее физиономию.
– Э-э! Да это ты, брат, Чуха!.. Сразу-то впотьмах и не признал… Только все же за вход-то с обеих хоть семитку подай – без того нельзя.
– Что ж ты, черт! Ты с гостей, с мужчин бери сламу, а с нашей сестры грешно. Нам откуда взять!
– Я и с бродячих ноне беру. Без того впуску нет; а с гостей не канька [400] , а по трешке [401] да по пискалику [402] .
[400]
Копейка (жарг.).
[401]
Три копейки (жарг.).
[402]
Пятак (жарг.).
– Ну,
– В долг?.. Разве уж по знакомству, для Чухи за грехи! Только гляди: буде не отдашь семитки за двух – не приходи в другорядь: шею накостыляю!
И дворник растворил им калитку.
– Вот место-то! Выгодней чиновничьего! – обратилась Чуха к своей спутнице, вступая в низкую и совсем темную подворотню. – Это он по вечерам да по ночам с каждого входящего берет, потому – такой уж у здешних дворников порядок. У него в банке, говорят, за десять тысяч лежит – за выход только старому дворнику тысячу заплатил, чтобы попасть на его место. А сборы-то ведь все только по грошам!
Во всех окнах этого двора светился огонь; во многих из них мелькали человеческие облики и доносился сверху какой-то смешанный гул, разобрать и определить который было весьма затруднительно.
Спутницы поднялись по темной отвратительной лестнице в средний этаж, через внутренний надворный, так называемый «невоскресный» ход заведения. Чуха вела под руку Машу, которая шла только с одним чувством изумления, но без робости, без отвращения. Ею овладело какое-то странное равнодушие, находящее на человека, безраздельно и слепо отдавшегося на волю судьбы после многого горя, борьбы и отчаянья. Она решилась жить и как бы то ни было переносить, перетерпливать жизнь, какова бы она ни показалась. Хотя и вполне равнодушно, однако не без доверия шла теперь Маша за своей спасительницей, и в душу ее заглянуло чувство какой-то невольной симпатии к этой безобразной старухе с той самой минуты, как встретила в ней столько нежданной теплоты и участия к своему положению. Маша по натуре своей была существо слабое, гибкое, нуждавшееся в хорошей и честной любви человеческой: она всегда чувствовала нравственную необходимость в любящей поддержке, в более крепкой руке, которая бы вела и руководила ею в жизни. Одинокая, в безысходном положении, незнакомая с жизнью и предоставленная самой себе, исключительно своей собственной воле, девушка терялась, пугалась этой неизвестной ей жизни, и от кажущейся безысходности впадала в отчаяние, разрешение которому думала найти в одной только смерти. Это было свойство ее молодости и неопытности, следствие первоначальной беззаботно-тихой и мирно-безвестной жизни в родном гнезде, под теплым крылом любящих ее стариков Поветиных. Добрые и честные начала, посеянные ими, крепко вкоренились в ее молодой душе; она хотела жить честно, хотела этого до последней минуты, до того мгновения, пока посторонняя рука не отстранила ее от шага в темную прорубь Фонтанки, потому иначе что бы ее удержало от выгодного предложения домового хозяина, явившегося к ней с своими услугами после аукциона в ее квартире? Что бы удержало ее и сегодня вечером от предложения уличного гуляки? Теперь же, вместе с решимостью жить, вместе с словами «Да будет его святая воля» ею овладело полное равнодушие к этой жизни – равнодушие оттого, что она слишком уже устала страдать. Что бы ни случилось после этого, Маше казалось уже все равно: «Пусть будет, как будет! а будет так, как бог захочет» – сказала она сама себе и доверчиво шла за своей спасительницей, однако же все еще тая в душе смутную надежду на честный исход своего дальнейшего существования.
Поднявшись по темной лестнице во второй этаж, обе спутницы очутились в кухне «заведения». Огромные медные котлы с кипятком да горький чад жарящегося масла и густой пар столбом с первого шагу встретили Машу в этом до крайности странном для нее месте. Но это было только слабое начало ощущений, ждавших ее впереди.
Из смежных комнат вырвался сюда какой-то смешанный гул. Чуха растворила дверь – и взорам Маши предстала высокая, обширная зала, битком набитая всяким народом. Все это странное сборище сидело, лежало, ходило, толкалось на месте, двигалось, как движутся плотные людские толпы, двигалось в каком-то тумане, в каком-то отвратительно смрадном чаду, который густыми клубами носился в этой удушливой атмосфере и целыми слоями неподвижно стоял вверху, у потолка. Это был смешанный чад зловонного табачища, крепчайшей махорки и обильный пар людского дыхания, заражавший воздух уже от одного присутствия стольких человек, для которых была слишком тесна эта просторная зала. Свежего человека ошибало до зелени в глазах, до дурноты и головокружения. Смотришь, и в первую минуту ничего не различаешь. Слышен только глухой гул и говор нескольких сотен голосов, сквозь который то там, то сям раздается визг или плач, крепкий ухарский возглас и взрывы самого разнородного хохота, то вдруг пьяный или болезненный стон, то визгливая ругань, вой и вопли, а из дальних комнат в то же самое время урывками доносится бренчание торбана, топот неистовой пляски и разухабистые, нестройные звуки песни, которую орут несколько сипло-пьяных голосов. И невозможно определить, кто и где, и как, и какие именно издает звуки, – все это мешается меж собой в дикой дисгармонии, сливаясь в один общий и глухой гул, который, кажется, будто стоит в самом воздухе этого места, будто это гудит самый воздух и самые стены. Это Малинник гудит. Вы поражены, ошеломлены, одурманены, видите одни только густые, волнистые облака смрадного чаду да слышите эти дикие звуки; но вот глаза начинают несколько привыкать, и мало-помалу различаешь людей, слоняющихся в этом чаду, видишь отдельные группы, отдельные личности. Солдаты, сермяги, чуйки и пальтишки, лохмотья и женщины – множество женщин, в иной вечер число их доходит даже до двухсот, – женщины всякого возраста, от шестидесяти до десяти и девяти лет включительно. Осматриваешься далее – дикий вертеп замыкается почернелыми, закоптевшими стенами, и вся зала слабо освещена мутным, красноватым светом единственной коптильной лампы, без стеклянного колпака, которая неровно льет свои лучи сверху вниз, немилосердно коптя потолок и распространяя смрад этой копоти и перегорелого масла. В разбитое оконное стекло валит с улицы пар, но он вполне бессилен, чтобы освежить хотя сколько-нибудь угарно-прелый воздух этой берлоги. Так и кажется, что попал на какой-то отвратительно фантастический шабаш ведьм и всякой чертовщины. У стен кое-как лепятся убогие маленькие столишки, покрытые мокрым и грязным тряпьем, играющим роль салфеток: тут царство водки с пивом и перепрелого чая с нехитрыми произведениями местного кулинарного искусства. Вдруг на вас падает сверху несколько тепловатых капель, вы ощущаете на лице какие-то влажные потеки, подымаете голову и, если глаза отменно хороши, можете сквозь чадную дымку различить, что в этом вертепе весь потолок, словно в бане, усеян висячими крупными каплями, осадками этого прелого пара людских дыханий. Делаете несколько шагов – новая неожиданность: нога вдруг попала в широкую щель грязного-прегрязного и насквозь прогнившего пола, да и застряла там столь плотно, что нужно некоторое усилие, дабы освободить ее оттуда. Но это ничего: на подобное обстоятельство не обращается внимания со стороны привычных посетителей, которые тут же и свой неистовый пляс устраивают, отчего нередко, во время лихого трепака, каблук танцора оставляет вдавленный след на давно промозглом
дереве.И, боже мой, какого тут только нет народа! Прежде всего, со стороны пола непрекрасного вам кинутся в глаза подгулявшие представители всевозможных родов оружия и команд, расположенных в Петербурге и его ближайших окрестностях. Но это, по своим частям, самый плохой, ненадежный народ, потому – хороший солдат сюда не пойдет, а идет лишь пьяница да мошенник, нередко даже грабящий близ Сенной об темную ночную пору. Вот и несколько деревенских сермяг, искусившихся соблазнами Малинника и явившихся разгуляться по-своему, «во вся». К этим больше всего примазываются местные мастеровые в затрапезных халатах, норовящие войти с сермягами в короткое приятельство и «на ширмака» попить да погулять на их рабочие сермяжные гроши. Вот голь и лохмотья нищей братии да беспардонных пьяниц-пропойц; виц-мундир, либо красный воротник небритого оборвыша чиновника да выгнанного офицера, которые «свою амбицию наблюдают» и по этому случаю все стараются держаться поближе к синим чуйкам, вроде загулявших до последнего безобразия артельщиков, которые, в свою очередь, взирают на них с нескрываемым насмешливым презрением, и все ублажают: «Покажи ты нам, братец, какой ни на есть фортель, а мы тебе за это пару вина предоставим».
Но главную публику мужской половины человеческого рода – публику, задающую тут «форсу» и чувствующую себя в этом злачном месте словно рыба в водяном просторе, составляют мошенники средней руки и по преимуществу мазурики последнего, низшего разряда. Это наиболее сильная, наиболее кутящая и потому наиболее уважаемая публика Малинника, коей тут всегда и услужливый почет и готовое место – место теплое, насиженное, укрытое и укромное. Они здесь уже полные господа, гордые своим достоинством рыцари, опасные остальным силою кулаков своей коалиции и силою своего суда и расправы. Тут они удобнее всего сбывают «темный товар», тут идут у них важные совещания, обсуждаются в маленьких кружках проекты и планы на какой-нибудь предстоящий выгодный клей, критикуются и подвергаются общей похвале или общему порицанию дела выгоревшие и невыгоревшие, то есть удачные и неудачные; но главное, появляется сюда этот народ затем, чтобы угарно пропить и проюрдонить [403] вырученный слам, в кругу приятелей и приятельниц.
[403]
Прокутить (жарг.).
Малинник – это в некотором роде главный и общий клуб петербургских мазуриков, центральное место их сборищ, представляющее для таковой цели всевозможные удобства, особенно же имевшее их до уничтожения «галдареек».
Но вот между неизменными членами-завсегдатаями выдаются несколько личностей, которых можно назвать членами непременными, имеющими личную выгоду от непременности своего пребывания в Малиннике. Между ними наиболее пустили корни здесь два промышленника, называемые «маркитантами»: один ходит по всем комнатам с плетенкой, наполненной булками, другой – со всякой дрянью, вроде пряников, рожков, мармелада и яблок, предлагая, по преимуществу женщинам, разные свои «фруктовые удовольствия». Подобные маркитанты составляют принадлежность почти всех трактиров и харчевен на Сенной площади, особенно же чаепийственных заведений. Рядом с маркитантом слоняется из угла в угол продавец письменных принадлежностей, с тетрадкой почтовой бумаги, сургучом и карандашами. Но тетрадка и карандаши только наружный предлог, а сущность заключается в маклачестве «насчет картинок», то есть фальшивых видов. Продавец письменных принадлежностей – необходимый член компании, занимающейся фабрикацией картинок, которая по своим частям весьма многообразна: кроме выделки совсем новых фальшивых паспортов и плакатов, что называется бирка с молоточка, существует еще продажа видов настоящих, неподдельных. И вот для приобретения и сбыта таковых особенно усердствует продавец письменных принадлежностей, который служит сводчиком и посредником между потребителями и производителями. Обыкновенно какой-нибудь отставной канцелярский чинушечка, пропойца-офицеришко, бессрочный или отставной солдат и прочие подобные личности, владеющие бессрочными видами на жительство, вроде аттестатов да указов об отставке, полученными и прописанными на жительстве здесь же, в Петербурге, продают свои подлинные документы какому-нибудь беглому, беспаспортному бродяге, который, приобретая себе звание чиновника, офицера или чего-нибудь в этом роде, удирает подальше из Петербурга, а прежний владелец документа подает в управу благочиния явочное прошение об утрате своего вида, получает вскоре засвидетельствованную копию – и новый документ готов, до новой продажи и нового заявления о его потере. Бывают между ними господа, которые раз по пятнадцати теряют свои виды и продолжают эту профессию до конца своего поприща. Часто покупает у них виды и компания, занимающаяся специально «картинками», чтобы из своих рук перепродавать нуждающимся. И вот таковые-то продавцы письменных принадлежностей служат посредниками между теми и другими, и третьими.
Тут же неизменно трутся в Малиннике и барышники – перекупщики краденых вещей, и сборщики на построение храмов, с книжками, приобретенными, за скрепой надлежащих церковных печатей, из самой Вяземской лавры, и наконец, ради общего увеселения публики, находятся двое артистов, наши старые знакомцы – Мосей Маркыч и Иван Родивоныч, которые делят свою артистическую деятельность между Малинником и «Утешительной». Однако эти только поют да играют, и ни до чего иного не касаются; призвание их – увеселение почтенной публики.
Но если что производит на душу невыносимо тягостное впечатление, то это женщины, гнездящиеся в малинникском «заведении».
Хотите вы видеть поучительную и наводящую на множество печальнейших размышлений судьбу и последнюю степень нравственного падения женщины, – ступайте сюда и смотрите! Нечего с содроганием отвертываться и закрывать глаза! Это наше, это продукт нашего общества, эти отверженные женщины всецело принадлежат тебе, наше общество, и тебе же обязаны своим положением, возмущающим всяку душу живую! Так смотри же на них и поучайся, если можешь, но не клейми своим презрением, не клейми проклятьем отвержения, потому что на это, по совести, ты не имеешь законного права. Я покажу тебе сначала лучшую, наиболее обеспеченную часть этих парий.
Вот они проходят перед нами, вот они сидят «с компанией» у грязных столишек, неистово размазанные белилами и румянами, в грязноватых ситцевых платьишках. Они менее сыты, чем пьяны, но все-таки кое-как сыты; пьяны же постоянно, с утра до ночи и с ночи до утра. Их нарочно выпускают в это «заведение» мегеры-тетеньки, содержательницы тех тринадцати вертепов, которые входят в исключительный состав этого дома и где каждая из этих женщин, закупленная и завербованная в полное крепостничество названными мегерами, платит такой мегере семь рублей в месяц за гнусно-грязную, двухаршинную конуру. Их выпускают сюда нарочно, подневольно, потому что тетеньки заключают на этот счет особую конвенцию с трактиром. Эти жалкие женщины – хочешь не хочешь – обязаны заманивать в ловушку трактирного посетителя, подбивать его как можно более пропиваться, чтобы потом мегеры-тетеньки, уже в своих собственных берлогах, могли спокойно грабить до последней нитки бесчувственно пьяного и выталкивать на улицу с помощью своих приспешников и сильных дворницких кулаков. Нерадивую женщину тетенька подвергает истязаниям, бьет чем ни попало, чаще же всего пускает в ход кочерги и ухваты, день-деньской грызет поедом, морит голодом, и оттого зачастую бывает, что женщина сбежит куда-нибудь, пропадет без вести и, случается, ищет спасения или в Фонтанке, или в петле, потому что кроме петли да Фонтанки из Малинника вряд ли отыщется какой либо другой исход, более сносного свойства.