Петербуржский ковчег
Шрифт:
С другой стороны: кто он такой, чтобы Милодора раскрывалась перед ним, как перед духовником, как на исповеди; кто он такой, чтобы она пустила его во все уголки своего сердца?.. Никто!... Тайный воздыхатель, каких, не исключено, вокруг нее множество, — или было бы множество, не отпугивай ухажеров влиятельный граф Н.
Умом Аполлон понимал, что не должен принимать близко к сердцу столь внезапный отъезд Милодоры, но чувством... Чувства его были в расстройстве. Едва ли Аполлона не мучила обида — он ничего не мог с собой поделать. Он вдруг понял, что ему плохо без Милодоры, что он за эти дни слишком привязался к ней; Аполлон понял, что она необходима ему, как воздух... И теперь его мучила мысль, что он, по всей видимости, не надобен Милодоре, как воздух, что он не дорог ей так, как дорога она ему. Аполлону еще вчера представлялось, что есть надежда, а сегодня кололо в сердце то, что надежды нет. Это более чем огорчало.
«Боже! Зачем ей вдруг понадобилось в деревню?!»
Все валилось у него из рук, все, что не имело отношения к Милодоре, как бы утратило для него интерес, и он удивлялся, что так быстро, так легко и так бесповоротно поддался очарованию красавицы. Как будто стал совсем дитя...
Нет, с этим Аполлон не мог смириться. Он взял себя в руки и усадил за работу. Только работа могла принести ему сейчас облегчение. Аполлон совершил усилие над собой, он сумел сосредоточиться над тем, чем единственным жил до этого времени, — он обратился к Горацию. И новые строки вышли из-под пера:
Тот не ведал еще ветра перемен, Кто надеялся всуе видеть тебя Верной и любящей вечно. Он обречен Веру в счастье свое оплакивать... [9]И действительно, стало легче.
Но не надолго — ровно до тех пор, как Устиша проговорилась, что госпожа не в деревню поехала, а «кажись, в Москву, по делам»... Проговорилась и охнула, прикрыла ладошкой роток. Больше из нее ни слова нельзя было вытянуть. Да Аполлон и не тянул — неловко было выпытывать у горничной про госпожу, ведь горничной, да еще такой не в меру впечатлительной, неизвестно что на ум взбредет.
9
Квинт Гораций Флакк. Оды. Книга первая, ода 5. Пер. автора.
Промаявшись дня три, Аполлон и сам поехал к себе в поместье — думал, на лоне природы и в суете хозяйских дел обретет душевный покой. Но в деревне ему стало еще хуже: возникло такое чувство, будто перед ним захлопнулось окошко; до тех пор он не много и видел в окошко, но теперь не видел ничего вообще.
Как же он сочувствовал брату, у которого со столь молодых лет вся жизнь протекала при «захлопнутых окошках»; да и не протекала, пожалуй, а тянулась, тянулась, как патока (но далеко не сладкая, как она), а впереди не было ни проблеска света: молодому человеку не подняться, не пойти, не увидеть, не удивиться, не полюбить, не прожить... а только ждать избавления от земных мучений — избавления в образе смерти...
Не выдержав в усадьбе и недели, Аполлон поехал обратно в Петербург.
Милодора еще не вернулась...
Аполлон потосковал пару дней, а потом как бы перегорел и уже не воспринимал внезапный отъезд Милодоры так остро... И даже удивлялся себе, своей реакции. Почему бы и нет, в конце концов!... У нее своя жизнь, в которую она позволила ему лишь на минутку заглянуть, — не более...
И дух его успокоился.
Аполлон закончил заказанные «Буколики» Вергилия, но не спешил относить их к издателю, опасался, что кончил перевод слишком быстро и текст не совсем зрел. Текст должен был вылежаться.
Некоторое время Аполлон посвятил приведению в порядок своих мыслей (совсем не плохое занятие для того, кто ищет любви). Он излагал их на бумаге и складывал листочки в стол. Таким образом он поступал давно. Это не был дневник в привычном смысле слова. В этих записках даже не прослеживалось определенной системы. Это было более похоже на хранилище мыслей, которые жаль терять, это были разрозненные философские заметки. Такие примерно заметки были и у Жоржа Дидье.
Дабы не слишком интриговать читателя, мы приведем здесь образчик из заметок Аполлона, но, чтобы не сильно отвлекать от нити повествования и не утомлять человека не очень заинтересованного, подберем образчик небольшой:
«Гений близок к болезни. Гений близок к преступлению. Гений привык попирать рамки и общепринятые правила. В глубине души он презирает средний уровень, по крайней мере, относится к нему пренебрежительно. Гений всегда «над», гений свободен, раскован, часто неорганизован, не так крепко привязан ко всякого рода условностям, обычаям, традициям, как разум посредственный. Гений — часто авантюрист. Он более большинства самостоятелен, либо несамостоятелен
вообще... Но в его самостоятельности и кроется опасность для гения. Он — как утлый челнок в безбрежном море. Никто ведь не будет спорить, что гении плохо кончают или мало живут. И путь их — сплошные тернии.Гений, как бесплотный дух, царит над временем и пространством — и не подчиняется их законам.
Вся история человечества — путь от гения к гению. Между тем гений — загадка. Даже для самого гения. Гений не управляет собой. Он живет, действует, творит по наитию. Не оглядывается на пройденное, не критикует себя. Он идет дальше, он спешит. Он живет в своем мире. Это его бремя и проклятие. И, может, счастье?.. Гениальность — как болезнь. Наитие — припадки. Гениальность — как чудеснейшее из состояний. Наитие — прозрение. И хотя плоть — вместилище гения, слишком велик отрыв гения от плоти. Гений летит, парит; плоть — тащится. Плоть угнетает гения. Плоть иногда угнетает и посредственность, ибо плоть сковывает душу.
Примитивное, животное остается с плотью, гениальное возносится к Духу... Нельзя быть немного гениальным или очень гениальным. Можно быть только просто гениальным...»
... Обретая успокоение в душе, Аполлон часто в одиночестве прогуливался по Петербургу: по ни с чем не сравнимому Невскому проспекту, по Миллионной улице, на которой любил захаживать в лавки и лавочки, в антиквар, где мог подолгу разглядывать всякую занимательную мелочь; хаживал по набережной Невы, вдоль каналов, по чудному, цветущему в это время Летнему саду, огороженному решеткой, ради одной которой, говорят, явился в Петербург некий сумасшедший англичанин (сошел с корабля, посмотрел на решетку и вернулся обратно в Англию)... Были у Аполлона несколько излюбленных точек, с которых город виделся особенно прекрасным. Обозревая виды города, он чувствовал настроение пейзажа; когда настроение пейзажа было созвучно струнам его души, Аполлон испытывал едва ли не блаженство... Он полюбил этот город и, кажется, уже не представлял своего будущего в отрыве от него... Грустя по Милодоре и стараясь не признаваться себе в очередной раз в этой грусти, Аполлон все больше времени проводил наедине с городом. Неожиданно для себя Аполлон иногда подмечал интересную деталь, незаметную для других: например, в девушке, случайно встреченной на набережной, он угадывал танцовщицу — по особо вывернутым носками к наружи ступням; увидев у чистильщика в руках чьи-то башмаки с неравномерно стоптанными каблуками, заключал, что у владельца башмаков либо кривые ноги, либо застарелый геморрой (как замечательно, право, иметь такую наблюдательность!); а вон тот молодой господин, поигрывающий тростью перед дамой, не случайно отпустил бородку — под ней он прячет некрасивый подбородок... Порой Аполлон брал извозчика и ехал на побережье. Там возле самого прибоя были у Аполлона любимые камни, на кои он присаживался отдохнуть. На море он мог смотреть бесконечно — море как будто завораживало его. Это был живой переменчивый мир, такой же, как и тот, в котором Аполлон жил, — как город, как мир людей, — и каждую секунду этого мира уже невозможно было повторить. И повлиять на этот мир каким-нибудь образом, кажется, было невозможно. Аполлону всякий раз было трудно с морем расставаться. Уходя от моря, он будто что-то терял.
Доктор Федотов не раз приглашал Аполлона к себе «на сеансы» в Обуховскую больницу, что на Фонтанке; говорил: всякому мыслящему человеку не лишне посмотреть на себя «без обману, в суть», дабы видеть на чем (тленном, зыбком, презренном) строятся возвышенность чувств и духовность и в должной мере ценить их. И Аполлон однажды посетил его.
Федотов и Холстицкий как раз работали вместе.
... Это было полуподвальное помещение с низкими арочными сводами из кирпича и с окошками под потолком, залитыми в тот день солнцем; помещение сырое, с неистребимой плесенью по углам... На одном из каменных (специальных прозекторских) столов со стоком лежал труп мужчины. Кожа еще поблескивала инеем — верный признак того, что тело совсем недавно вытащили из ледника; волосы — слипшиеся, нос — раздавлен. И хотя труп был заморожен, запах от него шел отвращающий — кто хоть однажды слышал его, уже не спутает ни с каким иным... Окошки под потолком были раскрыты, снаружи громко щебетали птицы.
Доктор Федотов в фартуке, заляпанном кровью, и с большой пилой в руках примерялся к трупу. Миша Холстицкий быстрыми уверенными движениями набрасывал какие-то контуры на прикрепленном к доске большом листе бумаги. На груди трупа лежала коробка с подготовленными загодя красками, рядом на столе и на скамейке были разбросаны кисти...
Аполлон, не ожидавший, что перед ним так сразу и во всей неприглядности предстанет зрелище смерти, опешил. Нельзя сказать, что он был близок к обмороку, но и удовольствия от сильного впечатления не получал.