Петля и камень на зелёной траве
Шрифт:
Ах, как легко и резво бежал «моська»! Мы еще посмотрим, мы еще потягаемся со страшными форсированными машинами.
Эйнгольца я увидел издали – он стоял, опершись спиной на серую облетевшую липу, – коренастый, краснолицый, в своих толстенных мерцающих синеватыми бликами очках, и казался мне похожим на какое-то доисторическое вымершее животное. В ногах у него, прямо на асфальте, стоял необъятный портфель и две больших хозяйственных сумки, из которых торчали какие-то папки, книги, пачки бумаг.
Он вызывал у меня странное чувство – смесь раздражения, пренебрежения и необъяснимой
Пыхтя, влез Эйнгольц в машину со своим багажом, поздоровался коротко, утер красное потное лицо.
– У тебя, Эйнгольц, плохие перспективы. Ты – толстяк, неврастеник, литератор и еврей…
– А у тебя хорошие перспективы? – мягко поинтересовался он.
– У нас у всех замечательные перспективы, – согласился я.
Мы долго ехали молча, я видел в зеркальце сзади задумавшегося Эйнгольца – у него было скорбное усталое лицо. Он сказал неожиданно:
– Меня в школе ненавидел наш классный руководитель. Он меня поймал однажды, когда я царапал бритвой парту, выволок за ухо на всеобщее обозрение и сообщил: «Сейчас ты бритвой парту режешь, завтра ты с ножом выйдешь на большую дорогу, и вырастет из тебя, наверняка, бандит, хулиган, убийца Кирова»…
Я думал, что он продолжит – как-то объяснит свое воспоминание, но он снова глухо, тяжело замолчал. Только на Серпуховке он спросил:
– А откуда ты узнал, что Ула в седьмой психбольнице?
– Неважно. Узнал…
Ах, Эйнгольц, Эйнгольц, больше всего на свете мне не хочется вспоминать, как я узнал, что Ула в седьмой психбольнице. Я кивнул на его сумки:
– Что это за бебехи?
Эйнгольц усмехнулся:
– Мой архив. Мне предложили очистить стол…
– В каком смысле?
– Меня уволили.
– Но ты же научный сотрудник? Тебя же можно уволить только по конкурсной комиссии? Через ученый совет?
– Алеша, это ты говоришь? Ты ведь не хуже меня знаешь, что у нас можно все.
У поворота к Волхонке – ЗиЛ, я перестроился в правый ряд, но не успел проскочить на стрелку светофора, потому что меня отжал бойкий наглый жигуленок, юркнувший вперед меня. Зеленая стрелка погасла, и я решил подождать – сейчас было не время глотничать с милиционерами.
– Как же ты теперь думаешь жить, Шурик?
– Не знаю. Я не думал еще. Мне как-то все равно…
– Что значит «все равно»? Жевать что-то надо!
– Надо. Но у меня какое-то непонятное ощущение, будто вся моя жизнь к концу подходит…
На Канатной улице я быстро догнал и обошел броском неспешно телепавшийся жигуль, проявивший такую прыть на повороте. Сидевшие в нем двое мужиков тоже о чем-то спорили.
Эйнгольц отстраненно произнес:
– Сказал нам Спаситель – когда будут гнать вас в одном городе, бегите в другой.
Я посмотрел на него в зеркальце – лицо Эйнгольца было красно, напряженно и отчужденно. А позади нас маячил все тот же белый жигуль. Невольно взглянул на номер – МНК 74-25. Свернул на длинную подъездную аллею к больничным воротам. И вспомнил.
– Шурик, я отправил в несколько организаций запросы. Я боюсь, что ответы до меня могут не дойти, и я дал твой обратный адрес. Не возражаешь?
– Нет. Конечно, не возражаю…
Остановил
машину на площадке сбоку от ворот – огромные железные створки с электрическим приводом. Ворота открывались мотором из проходной за решеткой.«У нас тюрьма», – сказала Эва.
Эва – что ты сделала с нами? Зачем тебе это надо было? Ах, все пустое! Эта жизнь к концу подходит…
Мы направились к одноэтажному каменному домику с табличкой над квадратным оконцем «Справочная». Я оглянулся и увидел, что в другом конце площадки пристроился белый «жигуль» МНК 74-25.
Справки в этом медицинском учреждении давал красномордый морщинистый вахтер в сине-зеленой вохровской форме и фуражке. Он вглядывался в нас подозрительно из своей зарешеченной амбразуры, переспросил несколько раз:
– Как-как? Гинзбург? Суламиф? Щас посмотрим…
Он листал в тонкой засаленной папочке бумажки, воздев на курносый кукиш лица толстые роговые очки, слюнил пальцы с подсохшей чернотой ружейного масла под ногтями, бормотал сухими губами в белых налетах:
– …Гинзбург… Гинзбург… так-так… когда поступила?… семнадцатого?… Так-так… В каком отделении, не знаете?… Так… Нету… Нету такой у нас… Не значится…
Я начал орать на него:
– Как не значится – она здесь вторую неделю! Уже… Но Эйнгольц дернул меня сзади – пошли, это бесполезно.
А медицинский работник в охранной форме, взглянув на меня равнодушно, захлопнул изнутри ставню окна. Вот и все.
Белый жигуль на другом конце стоянки, двое пассажиров. Не бегут к проходной с кульками передач, не торопятся в справочную – узнать, как там их дорогой родственник лечится под надзором вохровцев.
Трехметровая кирпичная стена с вмазанным в гребень стекольным боем, с двумя рядками колючей проволоки на косом кронштейне внутрь территории.
У нас тюрьма. В тюрьме свиданий не бывает.
Только вышек караульных с пулеметами по углам нет.
Мы пошли вдоль стены – вдруг где-нибудь есть пролом, лазейка, незапертая калитка, неохраняемый хозяйственный двор. Высоко над головой – битое стекло, колючая проволока и полуоблетевшие кроны старых деревьев.
Стена повернула налево, далеко-далеко тянется ее кирпичный траверс. Вдоль пустыря, огромной помойки, заброшенной свалки, железнодорожной насыпи. Какие-то склады, бараки, кучи гниющей картошки, железные ржавые коробочки гаражей, горы строительного мусора, бродячие собаки. Стена, стена, стена.
– Даже если мы попадем туда – ничего не узнаем, – сказал Эйнгольц. – Там целый город. Надо знать отделение…
Мы обошли вдоль стены всю больницу и не нашли лазейки. Вернулись к стоянке, выйдя прямо к белому жигулю. Один из его пассажиров стоял около справочного окна, и медик-охранник не гнал его и не захлопывал перед ним ставню. Да ведь они и не ругались между собой!
А второй пассажир, видимо, шел за нами – чуть поодаль. В кабине «жигуля» на заднем сиденье стоял большой черный портфель – такой же, как у Эйнгольца. Правда, они в нем носят не выкинутый из очищенного стола архив, а скорее всего бутерброды, термос с чаем, а то и бутылку. У них ведь ненормированная беспокойная оперативная работа!