Петля и камень на зелёной траве
Шрифт:
Или…?
Пролетела и погибла, сброшенная с поезда, спора другой жизни – брат мой, Шурик. Но я-то все еще жив. И вам, трупоедам, не поддамся.
– Что вы хотите от меня?
Взгромоздился над столом Юрий Михайлович:
– Для начала – первый экземпляр вашей писанины…
– Я уже сказал вам – вы его не увидите никогда! – твердо и ясно сообщил я.
– Почему?
– Потому, что эта бумажка не дает вам возможности сделать из меня незначительное обстоятельство, зависящее от цели и масштаба операции!
– Ошибаетесь! –
Нет, не ошибаюсь, – покачал я головой. – Я задействовал эту схему так, чтобы она не зависела от моих человеческих слабостей. Например, если я предпочту вдруг жизнь…
– Что вы хотите этим сказать? – поднырнул ко мне Крутованов.
– У меня нет с меморандумом обратной связи. Моя воля не может изменить его судьбы. Его судьба зависит от судьбы Улы…
– Нельзя ли яснее! – крикнул Юрий Михайлович, он уже не скрывал своей злобы.
– Можно, – охотно согласился я. – Первый экземпляр меморандума находится на западе…
– Его вывез ваш брат Всеволод? – мягко спросил хитроумный Крутованов.
– Это не имеет значения, – усмехнулся я радостно, горячо и быстро. – Но он в надежных руках! Если вы незамедлительно не выпустите Улу – через три дня меморандум будет оглашен во всем мире! Вот вам и ОСВ, вот вам хлеб, вот вам компьютеры, вот вам режим благоприятствования!
И, рубанув себя по локтю ладонью, показал им на всю длину руки непристойный жест.
Злоехидно ухмыляясь, ко мне подошел Крутованов и вежливо спросил:
– Позвольте поинтересоваться, как узнают ваши хозяева и наниматели, что клеветническую шумиху надо поднимать через три дня, а не через неделю? Или через месяц?
– Потому что детонатор этой бомбы я сделал из себя! Мое исчезновение – значит, арест или смерть! Значит – кричите на весь мир!
Юрий Михайлович покачал головой, подергал щекой, задумчиво и грустно сказал:
– Сволочь! Проклятая продажная сволочь! Жидовская наемная гадина…
– Поцелуйте меня в задницу! – ухмыльнулся я. – И имейте в виду: о том, что я не вернулся домой, уже знают. Учтите, теперь течет ваше время…
Еле слышно прошипело реле электронных часов, дрогнула стрелка, и они невольно взглянули на циферблат. Скоро полночь. Новый день.
Какая сладостная сила лжи – на всем белом свете нет человека, который заметит мое исчезновение. В перевернутом мире могут поверить только лжи.
60. УЛА. НОЧНАЯ ПОБУДКА
Не сон. И не явь. Кружится голова, сильно мутит от вечерней таблетки галоперидола. Душно, но бьет тяжелый озноб. Сейчас, наверное, ночь – и не определишь сразу. Здесь, как в тюрьме, никогда не гасят лампы, всегда распахнуты двери палат и маячат неотступно бледные отечные лица нянек.
И нигде нет часов. Никогда нельзя точно узнать время. Оно здесь не нужно. Здесь гнилой затон, черный омут в пересохшем старом русле бесконечного потока «Эн-Соф». Пустота и безвременье. Нет времени и нет сроков.
Зачем
явился среди ночи за мной Выскребенцев? Что он хочет? Зачем в ступе моей беспомощности толчет он снова и снова мою горькую муку? Почему он пришел среди ночи? Он ведь сегодня не дежурит? Я слышала, как он прощался, уходя вечером домой. Или это было вчера? Плохо помню, все перемешалось в голове…… – Нет-нет, Суламифь Моисеевна, вы недооцениваете пользы, которую приносит вам галоперидол! – равнодушно талдычит он. – Галоперидол обеспечит вам вегетативную устойчивость, психическую безразличность к эмоциональным импульсам…
Какие у него маленькие незначительные черты лица – если снять золотые очки и сбрить пушистые усишки, через пять минут его лицо забудется навсегда.
– Вы не представляете себе, каких успехов в применении галоперидола добились наши коллеги из ГДР! – совершенно серьезно объяснял он.
Зачем он вызвал меня среди ночи в ординаторскую? Зачем приехал ночью?
– У ваших коллег богатые традиции со старых времен… – заметила я ему. Как мне холодно! Как трудно дышать!
– Что вы хотите этим сказать? – сухо, официально запросил злобный мелкий хомяк.
Сама не понимаю, зачем я ему отвечала, но уж как-то невыносимо унизительно было безответно слушать его гадостные ламентации.
– Достоевский записал в дневнике, что главная современная беда – в возможности не считать себя мерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость. Если бы он дожил до наших дней!
У хомяка лоб пошел красными сердитыми пятнами и вспотели злым паром стекла очков, мелкое личико конусом вытянулось вперед, как у крысы перед броском.
– Я заметил, – сказал он, – что чаще всего цитируют Достоевского именно евреи, которых он достаточно справедливо ненавидел…
– Чем же вам лично так досадили евреи? – спросила я, кутаясь в свой кургузый застиранный байковый халат.
– Мне лично – ничем, – развел он короткие худые ручки недоростка. – Поэтому я могу объективно судить о том вреде, который они приносят любой самобытной культуре, любой нации, в которую они вгрызаются…
Раздался телефонный звонок, я вздрогнула от неожиданности, а он проворно схватил трубку, будто уже давно ждал этого звонка.
– Выскребенцев слушает… Да-да… Я понял… Хорошо… Сейчас – здесь… Нет, ничего особенного… Не думаю… В пределах нормы… Хорошо… Слушаюсь…
Забилось гулко, замолотило, заухало сердце, как на стремительном пролете вниз, – он говорил обо мне! И они еще не отбили мне память совсем – я хорошо помню, что он уходил сегодня вечером! И прощался! Значит, он среди ночи приехал из-за меня! Что они задумали? В Казанскую психтюрьму? Или в Днепропетровск?
Или пришла очередь? В Сычевку?…
– Так вот, когда меня перебили, я говорил о том, что вы, поселившись среди людей другой нации, живете их достоянием, как червь в плоде, и пока вы не выгрызаете дотла дух народа, вы не успокаиваетесь…