Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Петля и камень на зелёной траве

Вайнер Георгий Александрович

Шрифт:

– Вы, что, ее на премию выдвигаете? – перебил Бербасов.

– Да нет, мы, конечно, осуждаем ее поступок. Это вроде она как бы изменила нам. Но человек она не потерянный… Зря так о ней говорили, будто она уже преступница. Может быть, ты, Бербасов, и знал чего-то раньше, только мы ничего плохого никогда не замечали. Нормальная она женщина. И человек приличный была, не то, что некоторые. Сирота с малолетства, по чужим домам воспитывалась, со школы работала и училась заочно… Может быть, она подумает еще? Мы бы ее вроде как на поруки взяли…

Несколько человек засмеялись, Светка махнула рукой и села. Надя Аляпкина спросила:

– А может быть, действительно, Ула, взять тебе заявление

назад? Ну, подумай сама – как ты туда поедешь? Война с этими, с черножопыми, дороговизна, все там тебе чужие. Как ты там жить-то будешь?

Я молчала, и вместо меня взвился Педус:

– Ваше выступление, товарищ Аляпкина, политически безграмотное и либерально-мягкотелое. Мы не на базаре – захотел, продал Родину, раздумал – взял заявление назад. Это вам не в шашки играть! Да и сейчас посмотрите на Гинзбург – она еще сидит с нами, а сама всеми мыслями – уже там! Ответить своим товарищам считает зазорным!

Он напоминал всем, что я уже прокаженная, из лепрозория обратной дороги нет.

– А что бы вы хотели услышать от нее? – раздался вдруг сипловатый прокуренный голос Марии Андреевны Васильчиковой. – Что бы вы хотели услышать от нашего товарища Улы Гинзбург на этом позорном судилище?

Я вздрогнула. Оцепенел Педус. Отвисла губа у Гершзона. Запрыгала крыса в груди Бербасова. Все замерли, и пала оглушительная тишина. Было слышно, как бьется в углу окна паук-тенетник, бесцельно свивающий порванные нити.

– Я старая русская женщина. Я много чего повидала. И ответственно заявляю – Ула Гинзбург права. И я ее благословляю…

– Как вы… как вы… смеете? – стал пузырить ядом Педус, но Бабушка махнула на него рукой:

– Я смею. Потому что, слава Богу, я перестала вас бояться. Вы мне ничего уже сделать не можете. Сегодня я ухожу отсюда – мне противно дышать с вами одним воздухом. Мне невыносимо считаться сотрудником с вами – наемными истязателями и платными мучителями. Пусть уж лучше сидит на моем месте Бербасов – ему это более пристало…

– Вы за это ответите! – вяло пригрозился Бербасов.

– Я уже за все в своей жизни ответила, – горько усмехнулась Бабушка. – Такой ценой, какая вам и не снилась. Своим товарищам я хочу напомнить, когда они будут голосовать на этом недостойном сборище, об одном давно забытом факте – первыми обвиняемыми в кровавом навете были христиане. Припоминайте, друзья, иногда о том, как тщетно доказывали они римлянам, что не употребляют в ритуале кровь языческих младенцев…

– Вы это к чему? – спросил с вызовом Гершзон.

– Вы, Гершзон, просто отбившийся от своих, заблудший козел, вам не понять меня, – взяла свой старомодный ридикюль и пошла к двери, на мгновение задержалась у порога и сказала: – Лабрюйер писал – у подданных тирана нет родины. И захлопнула дверь.

30. АЛЕШКА. «ВАМ ОСТАЛОСЬ 30 СЕКУНД»

Осень начиналась легкая, полная теплого света и прозрачного паутинного лета. Сизое полотнище шоссе пружинило и прогибалось подо мной, как батут, и мглилось впереди струистым маревом. Воздух растекался по бокам машины густой водой и кричащие в своей пронзительной прощальной красоте желто-багровые деревья казались всплывшими из миража.

И в дремотном оцепенении ума даже мысли не было, что через двести километров будет Вильнюс. Вообще никакого Вильнюса на свете не существует – это выдумка, блазн, наваждение, придуманное воспоминание из непрожитой жизни.

Только табличка на обочине: «Злобаево». И сразу плакат – «Добро пожаловать в населенный пункт высокой культуры!» И снова табличка – «До Вильнюса -182 км».

Сумасшедший мираж. По единственной улочке населенного пункта высокой культуры ветер нес едкую желтую пыль и бурую

листву, обрывки газет. Мальчишки с извечным восторгом гнали собаку с привязанной к хвосту консервной банкой. Сучий вой глохнул и гас в тяжелом рычании и рваной матерщине двух дерущихся около чайной мужиков. Каменисто-серые старухи, сидя на табуретках у дороги, продавали картошку и визжаще-зеленые яблоки – щедрый урожай крестьянской обильной осени. Пудовый замок на дверях магазина. Из открытого окна покосившегося домишки с вывеской «Злобаевская музыкальная школа» рвались металлические крякающие звуки трубы. Тут же худой пятнистый боров, похожий на бродячего пса, взгромоздился на свинью и с урчанием и хрюканьем воспроизводил свиное племя.

Промчался, истаял позади обморок населенного пункта высокой культуры. Еще 181 км – и там следующий мираж. Я хочу проверить свою способность запоминать миражи – ибо только миражом и можно считать мое воспоминание, зыбкое, текучее, парящее в бездне времени. Мара, призрак, обман чувств…

Но я ведь этого не выдумал! Я это вспомнил! Я помню это наверняка!

Я помню хорошо Михайловича – офицера культовой службы из синагоги. Рыжеватого еврея с черными горящими глазницами и длинным усом на щеке. Я висел на этом бородавочном усе, как на спасительной лонже, над пропастью забвения. Он давал мне гладить и несильно тянуть за этот шелковистый коричнево-золотистый пучок на щеке. В моих пальцах живо еще это ощущение.

Он водил меня в театр. Потом я с ним ходил за кулисы. Зачем? Какой спектакль? Ничего не помню. Мне было семь лет. По-моему, там пели. Может быть – опера? Не помню. Иссеклась ткань памяти, истлели нити воспоминаний. Не помню.

Но одно звенышко памяти зацепилось прочно. Это не мираж – я помню наверняка. Михайловича возили в папашкиной машине. Его возили в машине Моего Папашки. Я и запомнил этот пустяк, эта ерунда и всплыла в памяти спустя тридцать лет только потому, что тогда это меня поразило. Это было исключительное нарушение привычного: в папашкиной машине не возили никого. В черном мерседесе ездил он сам, иногда начальник его секретариата – веселый жуликоватый грузин Лежава. И я. Меня – меньшенького, любименького, мизинчика, – возил шофер Гарнизонов в школу. Всю остальную семью обслуживал на «фордике» или на «победе» водитель Сыч – я до сих пор не знаю, прозвище это или фамилия. Его все так и звали – Сыч!

Вот так.

Я вспомнил, что Гарнизонов несколько раз возил Михайловича. Это было зимой, почти наверняка в январе – в зимние школьные каникулы. Мы с ним ходили в театр. Но в каком году – в 47? В 48? В 49? В 50?

Не помню. В 47-ом театры в Вильнюсе еще, наверное, не были восстановлены после войны – всего полтора года прошло. В – 48-ом – может быть. В 49-ом – не может быть, наверняка, – на все зимние каникулы отец отправил нас с Севкой и Виленой в своем салон-вагоне к родителям Лежавы в Сухуми. В 50-ом – вряд ли, потому что в эту пору уже во всю гнали метлой всех евреев из органов. Наверняка, не в 51-ом – я уже был большой парень, наверняка, запомнил бы.

В январе 1948 года Михайловича возили в папашкином мерседесе. Это не могло быть случайностью. Таких случайностей в нашем мире не бывает. Сесть сам в эту машину он не мог – Гарнизонов его бы за ус выволок оттуда. Нельзя объяснить никакой срочностью: он бы и сам до посинения ждал свободную машину, а личный автомобиль министра – ему бы не дали ни за что. Да и не могло быть такого – всегда в гараже стояло на всех парах штук двадцать оперативных машин.

Папашка разрешил ему носить сумасшедший ус и приказал возить его в своей машине. Господи, Боже мой! Как я сразу не сообразил! Михайлович не был подчиненным моего отца! Он был лишь под его оперативным управлением!

Поделиться с друзьями: