Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
На стуле рядом уже сидел поэт Соломин – круглые глаза, на затылке маслянисто-гладкие рожки, ма-аленькие, как косточки фиников, в руках крутит хвост, будто ремень на брюках распоясал, сучит под столом сухими копытами, топочет потихоньку, козлоногий.
– Дай, Лешенька, рубль, дай до завтра, дай рубль до завтра, выпить надо – умираю, денег нет, меня вчера в туннеле под Новым Арбатом ограбили, последние сорок семь копеек отняли, а в милицию не могу пожаловаться – паспорт я узбекам продал за бутылку…
– Изыди, противный, серой воняешь! – и бросил ему металлический рубль, а он его не поймал, звякнула монета по полу, сверкнула
– Вишь, Алеха, ордена? Мне их дали в Корее, я там американские летающие крепости на «По-2» сбивал…
Врет он все, он не умеет и летать даже, а форму пограничника купил в Военторге по безналичному расчету для самодеятельного театра, реквизит пропили, театр разогнали, самого Степанова вышибла из дому жена, и он теперь живет в зеленой форме пограничника…
Было жарко, шуршал песчаный ветер, и свет меркнул медленно, будто вселенский электромонтер постепенно гасил его яркость реостатом чувств. И шум был вокруг ровным, ничто меня не беспокоило, и было мне хорошо, тихо, только обидно, что все время соскальзывал локоть с пластмассового стола, и тогда резко бросало вперед-вниз мой заблокированный компьютер. Ему это было очень вредно, сейчас ему необходим покой, он самообучался. Тише, тише, не трогайте его, пусть он живет своей отдельной жизнью…
Летит голубой монгольфьер с зеленой макушкой.
Красное, тугой ковки медное солнце.
«Отдыхайте на курортах Черноморья!»
Синяя вода течет из ладоней.
Это ты, моя любимая, истекаешь из моей жизни.
Хотя это вздор – ты не можешь уйти из моей жизни. Ты можешь истечь только вместе с жизнью.
Плывет монгольфьер по синей воде – это я пролетаю в твоих зрачках.
Ула!
Я больше не могу без тебя. Прости. Не сердись. Прости меня.
Моих сил хватило на два дня. Два дня я не вижусь с тобой, два дня назад мы разошлись навсегда. Какая глупость! Какое «навсегда»?
Ула, прости меня, дурака. Ула, я больше не могу. Ула, ты еще не знаешь, что ко мне приходили ночью судьи ФЕМЕ. Их пустил ночью потихоньку в квартиру мой сосед – стукач Евстигнеев. Ула, мне очень страшно жить без тебя. Только не бросай меня, Ула. Прости меня!
Я встану на колени и признаюсь тебе. Этого никто не знает! Ула, ты – мой дух, моя душа, ты – моя надежда на вечную жизнь. Если ты меня бросишь, улетучится душа, останется сморщенная пустая оболочка лопнувшего монгольфьера. Меня перестанут узнавать люди и будут называть Тауринем, Степановым или Марковым – это все равно, они все разоренные пленочки давно улетевших душ. Я буду сидеть здесь всегда, сучить копытами, носить чужие ордена и жить в форме пограничника…
Прости меня!
8. Ула. Договорились – мишень с прицелом
По коридору бежали научные сотрудники. Поджарая сухоногая Светка Грызлова обошла на повороте задыхающегося, беременного портфелем Паперника, крикнула мне на бегу:
– Получку дают!
Бегут. Я пропустила их дробно топотавший косяк и толкнула дверь своего бомбоубежища с табличкой «Отдел хранения рукописей».
– Здрасте – здрасте – здрасте, дорогие товарищи. Здрасте. Получку дают, – объявила я, и ветер страстей шевельнул тяжелые своды.
Надя Аляпкина пошла со стула, как ракета со старта, –
грузно воздымалась она, и в этой замедленности была неукротимая сила, которая еще в комнате зримо перешла в скорость, светлое пятно ее кофты мелькнуло в дверях и исчезло навсегда. Суетливо заерзала секретарша Галя, опасливо косясь в сторону заведующей М. А. Васильчиковой, недовольно поджавшей губы, и бочком, бочком, нырком, пробежками, по-пластунски ерзнула между столами на выход, ветерком сквознула в коридор. Кандидат в филологию, старший антинаучный сотрудник Бербасов Владимир Ильич, громогласный, с заплесневелой, тщательно выхоженной рыженькой бородкой, человек искренний, исключительно прямой, принципиально говорящий – невзирая на чины, прямо в глаза – только приятные вещи, поднялся над столом, как на трибуне, и я приготовилась услышать что-нибудь принципиально-приятное, но не смогла сообразить, как он это привяжет к получке, а он бормотнул скороговоркой:– Ула, сегодня вы почему-то необычайно хорошо смотритесь… – Потом торопливо откашлялся и со значением сказал Васильчиковой: – Я – в партбюро…
И через миг до нас слабо донесся его неровный ледащий топот застоявшегося мерина.
Я кинула на пустой, только вчера генерально расчищенный мною стол сумку, уселась и посмотрела на Марию Андреевну. Старуха горестно качала головой.
– Сердитесь?
– Нет, – сказала она, и в голосе ее, во взгляде, во всем облике была большая печаль. – Но не понимаю…
Я промолчала.
– Почему они так бегут? Что, не успеют получить свою зарплату? Или кому-нибудь не хватит?
– Не сердитесь, Мария Андреевна, у них нет другого выхода. Бытие определяет сознание, – засмеялась я.
Бабушка Васильчикова – человек старой закалки, совсем иного воспитания, мне трудно объяснить ей, что люди бегут не от кандального грохота – их давно преследует лязг консервной банки на собачьем хвосте.
– Ах, Ула, никто и не заметил, как трагедия сталинской каторги постепенно выродилась в нынешний постыдный фарс всеобщего безделья…
По-своему она права: средний служащий нашего Института литературоведения может с гордостью считать, что он поквитался с системой трудового найма.
– Если посчитать, сколько нам платят и сколько мы делаем, то так и выходит – квиты, – сказала я расстроенной Бабушке.
– Не смейтесь, Ула! – сердито сказала Бабушка, слабо отбиваясь от меня. – Не смейтесь, я поняла окончательно, что современный обыватель – это новый Янус…
– А что в нем нового?
Она серьезно сказала:
– К посторонним он обращается голубоглазым ликом творца и созидателя, а к своим – чугунной испитой харей бездельника. Люди разучились работать…
Пронзительно, как милиционер, свистнул закипевший чайник. Он парит полдня, у нас все любят пить чай с сушками и дешевыми конфетами. Бедная моя, дорогая бабушка! Взгляни на чайник! Неужели раньше ты не замечала, сколько тысяч часов проведено за праздными чайными разговорами!
Влетела с грохотом Света Грызлова и еще из дверей закричала Бабушке:
– Марь Андреевна, я – в Библиотеку Ленина…
Бабушка смотрит на нее застенчиво-грустно, слегка поджимает губы. Ни в какую библиотеку Светка не поедет, а сейчас нырнет в продуктовый, а оттуда сразу – в магазин «Лейпциг», там Сафонова вчера оторвала сумку. Но ничего нельзя менять, да и не нужно, и они обе говорят обязательные слова, как старые актеры повторяют надоевшую роль.