Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
Я стал раздумывать в последнее время о смысле жизни. А это худшее, что может случиться у нас с человеком, поскольку с этого момента над ним начнет дымиться серый нимб обреченности.
Докурил, включил первую скорость и поехал тихонько со двора. У ворот остановился, отворил дверцу и посмотрел наверх – Ула стояла на балконе. Я высунулся и заорал: «Вечером приеду!» – и она помахала рукой.
Сейчас надо обязательно выпить. Я автоматически выруливал в направлении Садовой и медленно соображал, где можно в такую рань, да еще в выходной день хлебнуть стакан-другой.
Те, кто задумался о смысле жизни, наверное, умирают в такие часы. Когда выпьешь – оно все-таки легче.
Генка Шпаликов повесился в Переделкине на рассвете. На столе – полбутылки бормотухи, надкусанное яблоко и раскрытый том Флобера. Почему Флобера? Непонятно.
А Голубцов выстрелил в себя из охотничьего ружья вечером, часов в десять, магазины были закрыты, да и денег не было.
Манана Андронникова, безумная, отчаявшаяся, выбросилась ночью из окна и повисла, пронзенная насквозь флагштоком праздничного украшения в честь Международного женского дня.
И Юлик Файбишенко, талантливый беспутный босяк, весельчак и пьяница, удавился на своем ремне – в лесопосадке у железной дороги под Донецком. Я читал заключение – «…в полосе отчуждения железной дороги…». Как ты попал в полосу отчуждения под Донецком? Что ты там делал? Почему ты именно там понял, что никакого смысла нет, что все мы вялые похмельные ханурики? Ничего не разобрать – все сумеречно и мутно, как наши замусоренные искрученные души.
Я не хочу умирать. Я утратил вкус к жизни, но я еще не потерял надежду. У меня есть Ула, – может быть, что-то еще случится, может быть, она выведет меня из этой мглы и потери самого себя.
Ох, Господи, как мне тяжело! Только выпивка ненадолго освобождает от этого страшного сумасшедшего напряжения. Надо быстрее выпить!
Быстрее! Быстрее! Правильнее было бы остановиться и подумать – куда вернее податься в это безвременье, но во мне уже все бушевало, кричали пронзительными голосами внутренности – дайте выпить! Мне надо выпить!
Сердце билось редко, тяжело, с густым протяжным всхлипом.
Володька Вейцлер умер в воскресенье утром – негде было опохмелиться.
А у Олежки Куваева остановилось сердце за несколько часов до свадьбы – посовестился в доме у невесты попросить стакан водки.
Всем им не было сорока, и уже давно пришла мука – неразрешимый вопрос о смысле жизни. Нигде, как в России, нет столько писателей – тяжело пьющих людей, безнадежно убивающихся совестью.
Беда в том, что сейчас всерьез разговаривать о смысле жизни стало смешно. Почти неприлично.
Большинство людей вообще пробегают через жизнь, не успев задуматься о такой ерунде, как ее смысл. Загнаны, озабочены, замучены, утомлены пустяковыми неприятностями. Целый день голодны, а вечером слишком сыты.
Быстрее! Быстрее! Как хорошо, что по утрам в воскресенье так мало машин, так мало пешеходов.
Стоп! Стоп! Направо! В первый ряд! Вспомнил! «Моська» с визгом вынес меня на Новослободскую – прямо на Савеловский вокзал. Если в буфете дежурит Дуська, у нее найдется и выпить.
Они работают сутками. Сутки торгуют, двое отдыхают. Тридцать три процента вероятности. Если она выходная, поеду на аэровокзал, там в ресторане у швейцара Коломянкина всегда есть водка по двойной цене.
Подогнал машину к кассовому залу – оттуда ближе к буфету, – выключил мотор, и «моська» еще судорожно подергался и забулькал, его сотрясал азарт детонации, он разделял мое состояние, у него, наверное, тоже абстиненция. Я уверен, что мы передаем своим машинам свою судьбу, свой характер. Старея вместе с нами, они, как жены, становятся похожими на нас внешне.
Пробежал по лестнице, через две ступеньки, ворвался в буфет, рысью ударил к стойке –
над ней возвышалась раскаленным идолом Аку-Аку подруга моя Дуська, разлюбезная моя воровка, дорогая моя спекулянтка, родненькая моя несокрушимая вымогательница – проклятая ты наша спасительница, мерзкая наша надежда, отвратительная утешительница моя. Гора неряшливо слепленных окороков, бесшумно и ловко снует она за прилавком, взвешивает, наливает, выдает, принимает, негромко и зло командует двумя подсобными девками-чернавками, проходящими у нее трудную науку украсть с каждого завеса, недолива в каждый стакан, обсчета пьяных, всучивания тухлятины, сбагривания «левака». Громадная, как всплывший утопленник, она не знает удержу и усталости в воровстве, страха перед милицией и жалости к своим пропившимся должникам.Она сухо кивнула мне и показала глазами на дверь подсобки, я нырнул в заставленную ящиками и коробками клеть, и она вышла мне навстречу из-за шторки:
– Ну?
– Стакан.
– Два рубля.
Она наливала водку, томя меня дополнительными секундами ожидания, сначала в мензурку – наверное, для того, чтобы точнее самой знать, сколько недолила. И отодвинула меня от тарированной стекляшки подалее своим рыхлым огромным плечом, и на лице не было черточки человеческой – только губы еле шевелились.
Ап! А-ах! Ой-ой-ой! Пошла по горлышку, покатилась. Полыхнуло пламя, задохся. И тишина.
Открыл глаза – смотрит на меня Дуська равнодушно, оценивающе – на сколько еще стаканов располагаю.
Я только один раз видел на ее красномясом лице человеческое выражение – гримасу страдания. У нее чудовищно болел коренной зуб. Но смениться и пойти к врачу она не хотела ни за что – пропал бы весь профит за смену. Она страдала, но, как настоящий боец, погибая от боли, свой боевой пост не покидала. Я был в тот момент как сейчас – на первом веселом кайфе, когда все легко, никого не жалко и душа закипает жестоким озорством. Я сказал ей:
– Давай вырву зуб. И все пройдет…
Окинула меня оценивающим взглядом:
– А умеешь?
– Чего тут уметь…
– Чем рвать будешь? – деловито спросила Дуська.
– Пломбиром, – кивнул я на никелированные толстые клещи, которыми она опечатывала буфет.
Она твердо уселась на ящик с консервами «Сайра», широко расставив свои окорока, мрачно приказала:
– Давай, чего там…
Мы боролись, как античные герои. Я засунул ей руку в пасть, упираясь локтями в наливные зельцы толстенных грудей, она мычала и басом взревела, когда я накладывал, умащиваясь поудобнее, пломбировочные клещи на ее желтый бивень, там что-то хрустело и пронзительно трещало, она сжимала меня, как в оргазме своими пылающими мягкими ляжками, страшными ручищами вцепилась в мои ягодицы и выла жутким нутряным стоном, а я раскачивал клещами зубище, ломая, к чертям, ее десну, и руки мои заливала ее густая, как пена, слюна и горяченькие жиденькие слезы, она хрипло дышала, я чувствовал в этой извращенческой близости с ней трепыхание ее несокрушимого сердца злого животного и входил в еще больший садистский азарт – так, наверное, убивают.
Сжал изо всех сил клещи и рванул на себя – хрясть! И сам испугался грохота, с которым вылетел зуб, будто сосновую доску переломили.
Огромный зуб, на четырех корнях-ножках, как у пожилого мерина. Он был размером с мой мизинец. В ошметках мяса.
Оцепенело смотрела на меня Дуська, сплевывая время от времени на пол сгустки крови. Я положил зуб в спичечную коробку и сказал:
– Зуб я возьму себе…
Не открывая рта, полного крови, она покачала головой и показала мне кукиш величиной с грушу.