Петр и Петр
Шрифт:
Я рассказываю и о детском доме, и об Афанасии Семеновиче, и об экзаменах, и о девяти годах, и о 7 сентября. Я рассказываю о Петином письме и о том, как старуха нам его не передала, а старик продал за четвертинку. Письмо интересует лейтенанта милиции. Оно у меня, и я охотно его показываю. Лейтенант милиции нажимает на кнопку звонка, входит рядовой милиционер и уносит Петино письмо. Я начинаю волноваться и говорю, что это письмо нашего друга и мы хотим его сохранить. Лейтенант успокаивает меня и говорит, что нам письмо отдадут.
Потом лейтенант спрашивает:
— Скажите, а что, по-вашему, Груздев имеет в виду, когда пишет, что телеграмма пришла как раз в тот момент, когда он решился
Я смотрю на лейтенанта и моргаю глазами. Честно сказать, меня этот вопрос ошарашивает.
— Не знаю,— говорю я,— мы на это не обратили внимания.
Мысли у меня в голове начинают вертеться с невероятной быстротой. «Остатки совести»,— думаю я. Может быть, действительно имеется в виду преступление. А может быть, все гораздо проще и речь идет о какой-нибудь ерунде. Например, он собирался попросить у Тони денег, зная, что не отдаст.
Я долго молчу. Лейтенант меня не торопит.
— Но ведь он пишет,— наконец говорю я,— что опомнился благодаря телеграмме.
— Да,— соглашается лейтенант,— но все-таки как же он собирался потерять остатки совести?
И опять я молчу. Я просто не могу понять, почему мы не придали значения этой фразе? Может быть, потому, что были слишком оглушены всем содержанием письма? Может быть, потому, что знали Петю и не могли подозревать его в преступлении? Все-таки опуститься и пьянствовать — это одно, а стать преступником — это совсем другое. Но почему я, собственно, думаю, что Петька стал преступником? Какие у меня основания? Может быть, за домом Анохиных следили по совершенно другим причинам. Старуха, может быть, сбывала краденое или спекулировала. А Петька просто уехал в Клягино, к Афанасию Семеновичу.
Наконец, я говорю решительно, что ничего не могу предположить насчет этой фразы и что смысл ее мне неясен.
Лейтенант молча записывает мое показание, потом достает пачку фотографий и раскладывает их по столу.
— Посмотрите, пожалуйста, эти фотографии,— говорит он.
Я склоняюсь над столом. На всех фотографиях молодые парни. Лица очень разные. Один с какими-то дурацкими баками необычайной формы. У другого тонкие усики на верхней губе.
.— Знакомого вам человека здесь нет? — спрашивает лейтенант.
Одно лицо мне кажется знакомым. Это парень с тонкими губами, с остреньким носиком, с маленькими светлыми глазами.
Я показываю на эту фотографию.
— Вот Гавриков,— говорю я,— он вчера вечером приходил.
— Гавриков? — спрашивает лейтенант.
— Может быть, Клятов,— говорю я.
— А почему вы думаете, что он Гавриков или что он Клятов?
Я рассказываю о вчерашнем визите этого парня, о том, как он назвал себя Гавриковым и как мы подумали, что, может быть, на самом деле он Клятов, потому что старик Анохин сказал нам, что днем раньше Петя занял у какого-то Клятова деньги и заплатил за комнату.
— Сколько денег взял Груздев у Клятова, не знаете?-спрашивает лейтенант.
Я знаю только, что за комнату Петя отдал двадцать рублей. А сколько вообще взял, понятия не имею.
И тут я произношу убедительную речь в защиту Пети. Я начинаю спокойно. Я говорю, что, может быть, Петя связался с очень плохими людьми. Нам вчера этот Гавриков, или Клятов, очень не понравился. Может быть, среди его приятелей были и уголовники. Но я, да и мы все трое, знаем Петю с детства и готовы за него поручиться. Пусть он человек слабый. Может быть, он стал пьяницей, но преступником он стать не мог. Дальше я ссылаюсь на Петино письмо. Разве такое письмо преступник мог бы написать? Чепуха! Человек мучается оттого, что опустился. Стесняется показаться своим друзьям. Значит, он не только не потерял совести, а, наоборот, совесть его мучает все время. Наконец,
он, правда, пишет, что решился потерять остатки совести, по тут же пишет, что вовремя опомнился.— А куда он мог уехать? — спрашивает лейтенант милиции.
И по тону его должно быть ясно, что это совершенно неважно и спрашивает он об этом просто так, потому что к слову пришлось.
И сразу я понимаю: это, наоборот, очень важно. Поэтому нас и привезли сюда. Поэтому с нами и разговаривают и тратят на нас время, которого, видимо, сейчас немного у этого лейтенанта и у его товарищей.
— Мы сами все время об этом думаем,— говорю я.— Нам обязательно нужно его найти. Мы вчера позвонили в С, чтоб нам дали отпуск и выслали деньги. Мы хотим поехать к нему. Понимаете, ему нужно вернуть веру в себя. А то что же это такое: человек раскис, считает, что все для него потеряно…
— И куда же вы думаете ехать к нему? — спрашивает совсем равнодушно лейтенант милиции.— Раз вы взяли отпуск и деньги выписали, значит, вы знаете куда?
— В Клягино, к Афанасию Семеновичу,— говорю я,— по-моему, больше ему ехать некуда.
Лейтенант долго пишет. Я прошу разрешения закурить. Разрешение получаю и курю с таким видом, будто меня совсем не занимает, что пишет лейтенант.
Наконец лейтенант, дописав протокол до конца, дает мне прочесть его.
Я читаю внимательно. Да, все точно так, как я говорил, но в то же время не совсем так. Факты точны, а что-то ушло и пропало. Я понимаю, что не в силах никакой протокол передать мою уверенность в том, что не мог Петька совершить преступление. Если и была пьяная драка, то, конечно, надо его наказать, но наказать, помня, что он человек хороший, что он только споткнулся и обязательно станет на ноги.
Но факты изложены точно. Спорить не о чем. Я подписываю протокол в тех местах, которые указывает лейтенант, и думаю, что, поскольку допрос, по-видимому, окончен, я имею право спросить, что совершил Петька, в чем, собственно, его обвиняют.
Но лейтенант встает и говорит:
— Пойдемте со мной.
Мы идем по коридору, и я вижу, что из комнаты в конце коридора выходит другой лейтенант и с ним Юра, у которого недоступно строгий вид и очень серьезные, даже испуганные глаза. Мы проходим друг мимо друга, делая вид, что друг друга в первый раз видим. Почему мы считаем нужным скрывать наши отношения, я не знаю. Вероятно, исходя из предположения, что здесь, в милиции, существуют какие-то особенные правила поведения. Так как эти правила вам неизвестны, то лучше не делать ничего сверх того, что наверняка позволено.
Итак, мы расходимся с каменными лицами, и я даже не решаюсь оглянуться и посмотреть, куда пошел Юра со своим лейтенантом. Впрочем, я и не успел бы это, наверное, сделать. Мой лейтенант открывает дверь той самой комнаты, из которой только что вышел Юра, и просит меня зайти. Я захожу. Лейтенант тоже заходит и закрывает дверь.
В комнате письменный стол, сидит еще один лейтенант, но не за письменным столом, а на стуле у стенки. На двух других стульях рядом с ним сидят мужчина в штатском и женщина… Про женщину как-то неудобно сказать «в штатском». Какая-то женщина в обыкновенном черном пальто.
Мой лейтенант садится за стол. Я сажусь с другой стороны стола, не понимая, что тут будет происходить. Лейтенант опять достает бланки допроса и начинает снова спрашивать мое имя, отчество, фамилию, год рождения, место работы…
— Вы же меня спрашивали об этом! — говорю я, возмущенный этим проявлением, с моей точки зрения, бюрократизма.
Лейтенант объясняет, что следует все это повторить для понятых. Я соображаю, что мужчина и женщина, сидящие в стороне,— это и есть понятые, и начинаю добросовестно отвечать на вопросы.