Петр II
Шрифт:
– Не знаю, дядюшка, как и сказать… По-моему, любит.
– Да ты ей декларацию делал аль нет?
– Нет.
– И разговоров никаких не имел?
– Нет, не имел.
– Так с чего же ты взял, шалая твоя голова, что она в тебя влюблена?
– По видимости, – смущённо пробурчал Барятинский.
– По какой такой видимости?
– Да так, по всему заметно. И разговаривает со мной не так, как с другими, и… ежели я невзначай взойду, так полымем вся и зардеется… Сейчас видать, что любит.
– Эх ты, дурень, дурень! А ещё гвардии офицер! – укоризненно покачал головой старый князь. – Ведь вот я стороной слышал, что она и князю Алексею такие же преферансы [57]
– Не может того быть! – крикнул Василий Матвеевич и даже побагровел от приступа злобы. – Не может того быть, – повторил он, – не любит она его, да и любить-то его не за что.
– А если любит? – поддразнил его дядя.
– Если любит…
57
Знаки внимания.
Василий Матвеевич понурил голову, медленно, ещё неверным шагом прошёлся из угла в угол своей спальни и потом вдруг заговорил быстро, почти захлёбываясь от волнения:
– Если любит, лучше б ей не родиться на белый свет. И её и его задушу без пощады! Коли не мне, так пусть и ему не достаётся, а уж посмеяться над собою не дам!
Старый князь печально покачал головой и спросил:
– Да неужто ж ты её так сильно любишь?
– Больше жизни, больше свету, больше себя самого!.. – пылко отозвался Василий Матвеевич.
– Эх, Васюк, Васюк! – грустно заметил старик. – Не на радость такая любовь, больно уж ты горяч!
На минуту воцарилось молчание. Старый Барятинский неподвижно сидел в кресле, понурив голову и постукивая пальцами по ручке кресла, а Василий Матвеевич продолжал мерить комнату шагами, то тяжело вздыхая, то чему-то улыбаясь, смотря по тому, какие мысли теснились в его разгорячённой голове. Но вот шаги его замедлились, и он остановился наконец перед дядей.
– Ну, дядюшка, – торжественно сказал он, – благословите меня.
Старик поднял голову и изумлённо взглянул на него.
– Ты это о чём?
– Благословите меня. Храбрости набрался и сегодня с Анной Васильевной окончательно объяснюсь и предложение сделаю…
– Так надумал?
– Надумал, дядюшка.
– Ну, коли так… Господь тебя благослови…
И старик перекрестил склонённую голову племянника широким крестом.
– Сегодня пойдёшь? – спросил старый князь.
– Сегодня.
– Ну, поезжай с Богом. Я велю колымагу заложить… А то, может, в одноколке поедешь?
– В одноколке лучше…
Через полчаса после этого Василий Матвеевич выехал со двора своих палат и направил лошадь к Цепному мосту, чтоб оттуда пробраться к Мясницким воротам.
Весна была в полном разгаре. Снег на московских улицах повсюду стаял и превратился в липкую грязь, в которой колёса одноколки вязли чуть не до половины. Свежий ветерок доносил откуда-то аромат распускавшихся почек. Москва-река, освободившаяся от ледяного покрова, пенясь и бурля, несла свои воды в далёкую Оку. Вечерело. Огненный диск солнца медленно спускался к горизонту, обрызгав своими прощальными лучами и купола московских церквей, и жестяные крыши боярских теремов, и тёмные сучья деревьев, на которых уже набухали первые почки. Они окрасили пурпуром и золотом всё, что попалось им на пути, и зажгли огненные пятна на слюдяных и стеклянных окнах домов.
Барятинский, давно не бывший на улице, почти уже отчаявшийся увидеть Божий свет в борьбе между жизнью и смертью, с жадностью вдыхал свежий весенний воздух. Всё радовало его глаз, всё занимало его внимание, точно всё, что видел он теперь вокруг себя, было для него какой-то невиданной новостью, и он, как ребёнок, восхищался каждой мелочью, каждым предметом, попадавшимся ему на дороге.
Когда он выехал на Мясницкую, набегал уже сумрак. Небо потемнело, потеряло свою бирюзовую окраску и казалось точно затянутым туманной пеленой. Кое-где печально мигали огни
фонарей, поставленных в небольшом количестве по главным улицам Москвы в последние дни петровского царствования. Но эти фонари не давали почти ни малейшего света, скверное масло больше коптило, чем горело, и дымные лучи их огней точно поглощались стёклами, не успевая прорваться на свободу. Сумерки сгущались очень быстро, и когда Барятинский подъехал к воротам палат Рудницкого, наступила уже ночная тьма.– Дома князь? – спросил Василий Матвеевич у слуги, отворившего ему двери.
– Дома-с. Ноне, почитай, никуда не выезжали. Пожалуйте!
– А молодая княжна?
– И они дома-с.
Василий Матвеевич по широкой лестнице, устланной бархатным ковром, поднялся наверх и вступил в залу, где вместо широких лавок, крытых красным сукном и панкой [58] , ещё так недавно наполнявших боярские терема даже самых первых вельмож, чинно стояли кресла и стулья немецкой работы, обитые штофом. Громадные простеночные зеркала в золочёных рамах глядели чуть не со всех четырёх стен. Бархатные драпри [59] довершали убранство комнаты, обставленной совершенно по европейскому образцу.
58
Панка – вообще красивая, роскошная выделка; здесь, видимо, вышивка.
59
Бархатные драпри… – драпировка.
Не успел Барятинский сделать и нескольких шагов по гладкому паркету, как дверь смежной комнаты отворилась, и на пороге выросла высокая фигура князя Рудницкого. Василию Семёновичу Рудницкому только недавно исполнилось пятьдесят лет, но невзгоды и горести последних дней, вызванные невольной опалой, которой он подвергся после смерти своего могучего покровителя, всё-таки надломили его сильную и крепкую натуру, и теперь он выглядел гораздо старше своих лет. Одетый в бархатный кафтан французского образца, тщательно выбритый, он и доныне ещё сохранил следы былой красоты. Только фигура его теперь потеряла уже свою былую стройность, да глаза, живые и горевшие огоньком ещё в недавнее время, словно потухли и ушли глубоко в орбиты.
– А, Василий Матвеевич! – весело приветствовал он Барятинского, протягивая ему обе руки, – поднялись-таки наконец! Ну, слава Христу! А уж мы-то сколько времени за вас боялись. Аннушка – так та просто с ума сошла. Плачет целыми днями да всё твердит: не выживет да не выживет! Уж я её и так и этак утешал – ничего не берёт. Ну да теперь пусть сама воочию убедится, что вы не умерли… – И, приотворив дверь в комнату, из которой он только что вышел, он крикнул: – Анна Васильевна! Плакса неутешная! Подь-ка сюда, погляди, какого гостя Бог дал!
Барятинский едва удержался на ногах, услышав последние слова старика Рудницкого. Кровь прихлынула горячей волной к его сердцу, которое забилось с такой силой, точно хотело прорваться сквозь грудную клетку. В глазах пошли туманные круги, в голове зашумело, и он должен был призвать на помощь всю силу воли, чтобы побороть так внезапно охватившее его волнение. Василий Матвеевич почти не ждал такого счастья. Несмотря на всю свою самоуверенность, несмотря на то, что он почти уверен был в любви княжны Рудницкой, всё-таки временами в нём просыпались сомнения, так как уверенность эта была основана не на фактах, а на очень обманчивых надеждах. И вдруг оказалось, что надежды его не обманули. Она плакала, что он был ранен, она была безутешна, боясь, что он умрёт: не было сомнения, что она его любит. И с замиранием сердца, с волнением, которое достигло самых высших пределов, со слезами на глазах, но слезами радости, а не горя, он глядел нетерпеливо на дверь, из которой должна была появиться княжна Анна.