Петр Первый
Шрифт:
— Поздно будет, Василий Васильевич… Смотри — торчать нашим головам на кольях… Медлишь, робеешь, — и нам руки связал…
Закрывая глаза, Василий Васильевич проговорил:
— Я вам руки не связываю…
Больше от него не добились ни слова. Шакловитый ушел, за окном было слышно, — бешено пустил коня в ворота. Медведев, подсев к изголовью, заговорил о патриархе Иоакиме: двуличен-де, глуп, слаб. Когда его в ризнице одевают, — митрополиты его толкают, вслед кукиши показывают забавы ради. Надо патриарха молодого, ученого, чтобы церковь цвела в веселье, как вертоград…
— Твою б, князь, корону увила б тем виноградом
Ушел и Медведев. Тогда Василий Васильевич раскрыл сухие глаза. Прислушался. За дверью похрапывал князев постельничий. На дворе по плитам шагали караульные. Взяв свечу, Василий Васильевич открыл за пологом кровати потайную дверцу и начал спускаться по крутой лесенке. Лихорадка трогала ознобом, мысли мешались. Останавливался, поднимал над головой свечу, со страхом глядел вниз, в тьму…
«Отказаться от великих замыслов, уехать в вотчины? Пусть минует смута, пусть без него перегрызутся, перебесятся… Ну, а срам, а бесчестье? То полки водил, скажут, теперь гусей пасет, князь-та, Василий-та… (Дрожала свеча в похолодевшей руке.) За корону хватался, — кур щупает… (Стукнув зубами, сбежал на несколько ступеней.) Что ж это такое, — остается: как хочет Софья, Шакловитый, Милославские?.. Убить! Не его, так — он? А ну как не одолеем? Темное дело, неизвестное дело, неверное дело… Господи, просвети… (Крестится, прислонясь к кирпичной стене.) Заболеть бы горячкой на это время…»
Спустившись, Василий Васильевич с трудом отодвинул железный засов и вошел в сводчатое подполье, где в углу на кошме лежал колдун Васька Силин, прикованный цепью за ногу…
— Боярин, милостивый, за что ты меня?.. Да уж я, кажется…
— Встань…
Василий Васильевич поставил свечу на пол, плотнее запахнул тулупчик. На днях он приказал взять Ваську Силина, жившего на дворе у Медведева, и посадить на цепь. Васька стал болтать лишнее про то, что берут у него сильненькие люди зелье для прилюбления и пользуют тем зельем наверху того, про кого и сказать страшно, и за это ему дадут на Москве двор и пожалуют гулять безденежно…
— На солнце глядел? — спросил Василий Васильевич…
Васька, бормоча, повалился в ноги, жадно чмокнул в двух местах земляной пол под ногами князя. Опять встал, — низенький, коренастый, с медвежьим носом, лысый, — от переносья густые брови взлетели наискось до курчавых волос над ушами, глубоко засевшие глаза горели неистовым озорством.
— Раненько утром водили меня на колокольню, да в другой раз — в самый полдень. Что видел, не утаю…
— Сумнительно, — проговорил Василий Васильевич, — светило небесное, какие же на нем знаки? Врешь ты…
— Знаки, знаки… Мы привычные сквозь пальцы глядеть, и это вроде как пророчество из меня является, гляжу, как в книгу… Конечно, другие и в квасной гуще видят и в решето против месяца… Умеючи — отчего же… Ах, батюшка, — Васька Силин вдруг сопнул медвежьим носом, раскачиваясь, пронзительно стал глядеть на князя. — Ах, милостивец… Все видел, все знаю… Стоит один царь, длинен, темен, и венец
на нем на спине мотается… Другой царь — светел… ах, сказать страшно… три свечи у него в головке… А промеж царей — двое, сцепились и колесом так и ходят, так и ходят, будто муж и жена. И оба в венцах, и солнце промеж их так и жжет…— Не понимаю, — чего городишь. — Василий Васильевич, подняв свечу, попятился.
— Все по-твоему сбудется… Ничего не бойся… Стой крепко… А травки мои подсыпай, подсыпай, — вернее будет… Не давай девке покою, горячи ее, горячи… (Василий Васильевич был уже у двери…) Милостивец, цепь-то вели снять с меня… (Он рванулся, как цепной кобель.) Батюшка, пищи вели прислать, со вчерашнего не евши…
Когда захлопнулась дверь, он завыл, гремя цепью, причитывая дурным голосом…
Стрелецкие пятидесятники, Кузьма Чермный, Никита Гладкий и Обросим Петров, из сил выбивались, мутили стрелецкие слободы. Входили в избы, зло рвя дверь: «Что, мол, вы тут — с бабами спите, а всем скоро головы пооторвут…» Страшно кричали на съезжем дворе: «Дегтем отметим боярские дворы и торговых людей лавки, будем их грабить, а рухлядь сносить в дуваны… Нынче опять — воля…» На базарных площадях кидали подметные письма и тут же, яростно матерясь, читали их народу…
Но стрельцы, как сырые дрова, шипели, не загорались — не занималось зарево бунта. Да и боялись: «Гляди, сколько на Москве подлого народу, ударь в набат, — все разнесут, свое добро не отобьешь…»
Однажды у Мясницких ворот рано поутру нашли четырех караульных стрельцов — без памяти, проломаны головы, порублены суставы. Приволокли их в Стремянный полк, в съезжую избу. Послали за Федором Левонтьевичем Шакловитым, и при нем они рассказали:
«Стоим у ворот на карауле, боже упаси, не выпивши. А время — заря… Вдруг с пустыря налетают верхоконные и, здорово живешь, начинают нас бить обухами, чеканами, кистенями… Злее всех был один, толстый, в белом атласном кафтане, в боярской шапке. Те уж его унимали: „Полно-де бить, Лев Кириллович, убьешь до смерти…“ А он кричит: „Не то еще будет, заплачу проклятым стрельцам за моих братьев“.
Шакловитый, усмехаясь, слушал. Осматривал раны. Взяв в руки отрубленный палец, являл его с крыльца сторонним людям и стрельцам. «Да, — говорил, — видно, будут и вас скоро таскать за ноги…»
Чудно. Не верилось, чтобы вдруг Лев Кириллович стал так баловать. А уж Гладкий, Петров и Чермный разносили по слободам, что Лев Кириллович с товарищами ездят по ночам, приглядываются, — узнают, кто семь лет назад воровал в Кремле, и того бьют до смерти… «Конечно, — отвечали стрельцы смирно, — за воровство-то по голове не гладют…»
Прошло дня три, и опять у Покровских ворот те же верхоконные с толстым боярином наскочили на заставу, били чеканами, плетями, саблями, поранили многих… Кое-где в полках ударили набат, но стрельцы вконец испугались, не вышли… По ночам с караулов стали убегать. Требовали, чтобы в наряд посылали их не менее сотни и с пушкой… Будто с глазу — совсем осмирнели стрельцы…
А потом пошел слух, что этих верхоконных озорников кое-кого уже признали: Степку Одоевского, Мишку Тыртова, что жил у него в любовниках, Петра Андреевича Толстого, а вот, в белом кафтане, будто бы даже был и не боярин, а подьячий Матвейка Шошин, близкий человек царевны. Руками разводили, — чего же они добиваются этим озорством?