Петр Столыпин. Крестный путь реформатора
Шрифт:
Обратим внимание на последнее предложение председателя Совета министров — относительно передачи части налогов в ведение местного самоуправления. Это не только подтверждает курс Столыпина на всемерное расширение прав местного самоуправления (понятно, что передача ему ряда налогов значительно его усиливала), но еще раз доказывает то, что все Столыпинские реформы составляли единое неразрывное целое. Например, реформа системы налогообложения, создание ее более эффективной модели рассматривались Столыпиным и в качестве средства для получения необходимых средств на возрождение армии и флота после поражения в войне с Японией.
Вполне понятно, что подобное выступление главы вызвало ожесточенные нападки социал-демократов, не преминувших выступить со старыми обвинениями в адрес Столыпина. Ответ последнего был не менее важен, чем предыдущее выступление. Премьер вновь подчеркнул, что его правительство всю свою работу с Государственной думой будет основывать на
Но кроме плана реформ Государственная дума услышала и твердое слово Столыпина о том, что его желание совместной конструктивной работы во благо страны совершенно не означает намерения правительства капитулировать перед парламентской оппозицией. Председатель Совета министров сразу же очертил возможную границу компромисса, и не его вина, что большинство II Думы не прислушалось к прозвучавшему предостережению: «Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут волею Монарха нет ни судей, ни обвиняемых и что эти скамьи — не скамьи подсудимых, это место правительства. За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей родины, мы точно так же, как и вы, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу даже более. Я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений. В тех странах, где еще не выработано определенных правовых норм, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы, но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление. Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх". На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: "Не запугаете"».
Вот как описывал свое впечатление от исторических слов главы правительства епископ Холмский и Люблинский Евлогий (Георгиевский), входивший в правую группу Государственной думы: «Эти знаменитые два слова "не запугаете!" отразили подлинное настроение Столыпина. Он держался с большим достоинством и мужеством. Его искренняя прекрасная речь произвела в Думе сильное, благоприятное впечатление. Несомненно в этот день он одержал большую правительственную победу. После заседания, как я узнал, они с супругою отправились пешком в Казанский собор служить благодарственный молебен».
На антистолыпински настроенную II Думу выступление главы правительства произвело, без преувеличения, огромное впечатление. И, как докладывал Петр Аркадьевич царю: «Настроение Думы сильно разнится от прошлогоднего, и за всё время заседания не раздалось ни одного крика и ни одного свистка».
Впрочем, любое выступление Столыпина в парламенте производило глубочайшее впечатление даже на его политических противников (а к программной мартовской речи это, конечно, относится особо). Вот как говорил об этом один из думских сторонников Столыпина, лидер умеренно правой фракции «националистов» граф Владимир Алексеевич Бобринский: «С первых слов его все притаили дыхание, и все, немногие друзья и многочисленные враги, одинаково внимали его ясной, мужественной, а главное искренней речи. Но не одни члены законодательных палат слушали лучшего оратора нашего. Он говорил не к Думе только, а к России, и его слушала вся мыслящая Россия».
Допустим, граф мог быть не совсем объективен в силу своей простолыпинской политической ангажированности. Но вот аналогичные свидетельства со стороны члена кадетского ЦК Ариадны Владимировны Тырковой-Вильямс: «В первый раз
из министерской ложи на думскую трибуну поднялся министр, который не уступал в умении выражать свои мысли думским ораторам… Столыпин был прирожденный оратор. Его речи волновали. В них была твердость. В них звучало стойкое понимание прав и обязанностей власти. С Думой говорил уже не чиновник, государственный человек. Крупность Столыпина раздражала оппозицию. Горький где-то сказал, что приятно видеть своих врагов уродами. Оппозиция точно обиделась, что царь назначил премьером человека, которого ни в каком отношении нельзя было назвать уродом. Резкие ответы депутатов на речи Столыпина часто принимали личный характер. Во Второй Думе у правительства уже было несколько сторонников. Но грубость и бестактность правых защитников власти подливала масла в огонь. Они не помогали, а только портили Столыпину. В сущности во Второй Думе только он был настоящим паладином власти. В ответ на неоднократное требование Думы прекратить военно-полевые суды Столыпин сказал:— Умейте отличать кровь на руках врача от крови на руках палача.
Левый сектор, занимавший большую часть скамей, ответил ему гневным гулом. Премьер стоял на трибуне, выпрямившись во весь рост, высоко подняв красивую голову. Это был не обвиняемый. Это был обвинитель. Но лицо его было бледно. Только глаза светились сумеречным огнем. Нелегко ему было выслушивать сыпавшиеся на него укоры, обвинения, оскорбления. После этой речи я сказала во фракции:
— На этот раз правительство выдвинуло человека и сильного, и даровитого. С ним придется считаться.
Только и всего. Довольно скромная оценка. У меня, как и других, не хватило политического чутья, чтобы понять подлинное значение мыслей Столыпина, чтобы признать государственную неотложность его стремления замирить Россию. Но даже мое простое замечание, что правительство возглавляется человеком незаурядным, вызвало против меня маленькую бурю. Особенно недоволен мною был Милюков. Пренебрежительно пожимая плечами, он бросил:
— Совершенно дамские рассуждения. Конечно, вид у Столыпина эффектный. Но в его доводах нет государственного смысла. Их ничего не стоит разбить.
У меня с Милюковым тогда были хорошие отношения, которые отчасти выражались в том, что мы без стеснения говорили друг другу, что думали. Но в этот раз у меня мелькнула смутная мысль, которой я ему не высказала:
— А ведь Столыпин куда крупнее Милюкова.
С годами эта мысль во мне окрепла. Не знаю, когда и как вернется Россия к прежнему богатому и свободному литературному творчеству, но, думаю, что придет время, когда контраст между государственным темпераментом премьера и книжным догматизмом оппозиции, волновавшейся в Таврическом Дворце, поразит воображение романиста или поэта.
Я Столыпина видала только издалека, в Думе. Мне не случалось подойти к нему, почувствовать его взгляд, услыхать его голос в частном разговоре. Вообще, я в первый раз по-человечески, попросту, начала разговаривать с царскими министрами только после большевистской революции, когда они уже превратились из министров в эмигрантов. И с первой же встречи обнаружилось, как много у нас общего в привычках, в воспитании, в любви к России. Во времена думские ни мы, ни они этого не подозревали. Между правящими кругами и нами громоздилась обоюдная предвзятость. Как две воюющие армии, стояли мы друг перед другом. А ведь мы одинаковой любовью любили нашу общую родину.
В Таврическом Дворце я нередко видела и слышала Столыпина. Мы жили близко, в самом конце Кирочной улицы. Когда мы с Вильямсом (муж Тырковой-Вильямс, английский журналист. — Авт.) утром шли на заседание, мы еще на улице могли угадать, ждут там премьера или нет. Если ждут, то вдоль длинной решетки Таврического сада, через каждые двадцать шагов, были расставлены секретные агенты. Мы их знали в лицо, и они к нам пригляделись, давно о нас осведомились. Эти бравые штатские молодцы с солдатской выправкой охраняли еще невидимого Столыпина, стеной стояли между ним и нами. Со стороны Таврической улицы, по которой мы шли, в садовой решетке была сделана калитка, а от нее во дворец проведен крытый, железный коридор, своего рода изолятор. Министры никогда не подъезжали к общему парадному крыльцу дворца, не проходили через кулуары, в них не заглядывали. Для них был устроен этот особый изолированный вход. И тут сказывалось разделение на мы и они, о котором часто упоминал Столыпин. Министров за эти полицейские предосторожности нельзя обвинять, тем более высмеивать. Они были вынуждены принимать меры, когда 220 депутатов открыто заявляли, что они пришли в Думу, чтобы продолжать революцию. Гораздо удивительнее, что, несмотря на вызывающую и открытую враждебность Государственной Думы, Столыпин продолжал выступать в Таврическом Дворце с большими ответственными речами. Может быть, он надеялся образумить Думу? Или через головы депутатов обращался к стране, ко всей России?»