Петроград-Брест
Шрифт:
Бабы довольно зашумели.
Калачик не выдержал своей важной роли и весело выкрикнул:
— А-а, чтоб вам добро было!
Тем временем Стася сунула в руку невесте что-то маленькое, той показалось — серебряную монетку.
Спросила:
— Что это?
— Колечко. Когда скажу — обменяетесь, — и упрекнула: — Как дети, ничего не подготовили.
Передала такое же кольцо Сергею, виновато улыбнувшемуся.
Колечки были самодельные — из серебряных гривенников. Мире хотелось отказаться: если коврик, на который она первая ступила, еще можно истолковать
Посмотрела на Степанова, на Рудковского, в конце концов, они здесь старшие, из большевиков. Как они относятся к кольцам? Странно, на лицах нет даже улыбок, оба серьезные, сосредоточенные. Будто заворожила их эта напористая шляхтянка. Теперь нет сомнения: Стася — никто иной — выдумала всю эту церемонию. Но, в конце концов, раз Степанов и Рудковский молчат, значит, вдова делает то, что надо. И этот смешной огарик, так весело подмигивающий — словно заигрывает. Вот он сделался серьезным и заговорил звонко, молодым голосом:
— Товарищи и граждане! Сегодня у нас особенный день… первая свадьба… наша… народная.
— Советская, — подсказал Рудковский.
— Во — советская! — будто обрадовался Калачик. — Венчаются…
Рудковский кашлянул.
— А чтоб тебе!.. — смешно сморщился старик. — А как же?
— Вступают в брак.
— Вот голова! Надо же… Вступают в брак по советскому закону гражданин Богунович Сергей и гражданка… — Калачик первый раз заглянул в бумажу: — Шкляр Мира Наумовна…
3
А на другой день пришло похмелье. Горькое.
У Богуновича и в самом деле болела голова. Обанкротился гуляка Назар Бульба-Любецкий, еще раньше вычистивший в окрестных местечках все винные погреба. На такое торжество, как свадьба друга, раздобыл одну-единственную бутылку шампанского — для женщин; мужчины же вынуждены были пить привезенный им вонючий армейский спирт, от которого сильно попахивало керосином.
Утром Сергею, когда умывался на кухне, деликатно выговорила пани Альжбета: нехорошо, пан поручик, жениху перепивать.
Он почувствовал себя виноватым и попросил у хозяйки прощения. Альжбета сразу подобрела, ибо выше всего на свете ставила учтивость.
— Не у меня просите — у жены.
Вернувшись в комнату, попросил прощения у Миры. Она счастливо засмеялась:
— Что ты, Сережа! Вы с Назаром такие интересные были — как молодые обезьяны.
Так же весела была Мира по дороге в штаб: они поехали в том же возке, с тем же солдатом, что вез их вчера на свадьбу.
Еще более просветленной вернулась она из казармы второго батальона — барака, где когда-то жили батраки; хорошо поговорила с солдатами.
Когда Пастушенко догадливо вышел из комнаты, Мира прижалась к мужу, прошептала:
— Сережа, дорогой мой, если б ты знал, как хорошо быть женой: не нужно бояться оскорблений.
Богуновича передернуло. Какой же он дурак! Не видел, что два месяца она жила под этим страхом. И очень может быть — оскорбляли. Солдаты есть
солдаты. Да и крестьяне с их нравственным максимализмом. Но она молчала. Сергей выругал себя: так долго не мог додуматься до простой вещи — оформить их отношения любым образом, по любому закону — церковному, светскому, советскому.А через какой-нибудь час пришло оно — тяжелое похмелье в виде телеграммы из штаба фронта, в которой говорилось, что демобилизация отменяется, мир в Бресте не подписан.
Сначала Богунович испытал состояние шока — был оглушен, подавлен. Казалось, кто-то безжалостный очень зло пошутил над ним, над Мирой, над всеми… Над всем народом. Как можно так шутить?!
А когда приехали соседи — Черноземов и Скулонь — с тем же известием, Богунович взорвался:
— Я перестаю уважать правительство, которое декретирует мир народу и не подписывает его… Ваш Ленин…
— Не смей! — испуганно закричала Мира.
Флегматичный латыш Скулонь схватился за кобуру:
— Если ты скажешь плёхо о товарищ Ленин, я застрелю тебя.
Между ними встал Черноземов, по-отцовски разведя их своими могучими руками, в кожу которых въелись уголь и металл.
— Спокойно, товарищи, спокойно… Вот петухи молодые! Ай-яй. Еще заклюют друг друга, чего доброго.
С другой стороны выступал миротворцем Пастушенко:
— Сергей Валентинович, голубчик, не нужно. Возьмите себя в руки. Нельзя же так…
Богунович обессиленно сел, облокотился о стол, сжал руками голову — почувствовал под ладонями удары пульса в висках, удары, несущие острую боль в голову, в грудь.
Черноземов сел рядом, положил свои большие руки на стол перед его, Богуновича, глазами. Удивительные руки. Удивительно спокойные. И слова у него особенные. Несмотря на звон в ушах, на острую боль в голове, Богунович сразу услышал их. Черноземов сказал, видимо, Мире:
— Плохо вы политически просвещаете своего командира. Каждому солдату известно, что Ленин за мир… Против мира — «левые» и Троцкий. А Троцкий вел переговоры…
Богунович вспомнил человека, так оскорбительно сунувшего Мире в вагоне шоколад, и снова взорвался:
— Расстрелять его мало, вашего Троцкого!..
— Не смей! — снова крикнула Мира.
Возмутился Скулонь:
— Ты — за кого? За кого ты?
— Я? — Сергей вскочил. — Я — за народ. За русский народ. И за латышский! И за латышский, черт возьми! За белорусский. За еврейский. Я за тех, кто не хочет умирать. А ты за кого? Ты сбросил одних идолов, чтобы кланяться другим… Подумаешь — Тро-о-цкий! Святыня!..
Черноземов, легко взяв Богуновича за локоть, принудил его сесть, заговорил, усмехаясь и качая головой:
— Вот не думал, что ты такой горячий. Мы считали тебя самым спокойным командиром. Ты чего разошелся? Ты знаешь, какие условия немцы поставили? Нет.
И я не знаю… Может, такие, что и мы с тобой не подписали бы мир.
Богунович повернулся к командиру Петроградского полка, заглянул в глаза, глядевшие строго и ласково из-под рыжих опаленных бровей. Глаза эти удивительно успокаивали.