Певчее сердце
Шрифт:
Кофе был великолепен. Кусок не лез в горло, и Мария осилила только полпорции омлета, а вот десерт «зашёл» легко и непринуждённо. И снова она ловила себя на том, что совсем не видит некрасивости Владиславы; точнее, уже не хотелось применять к её лицу понятия «красивое — некрасивое». Это было просто её лицо — такое, какое есть, и другого не представлялось на его месте.
— Не могли бы вы... выйти на пять минут? — задохнувшись от смущения, пробормотала Мария. — Мне нужно привести себя в порядок.
— Да, разумеется, — сдержанно ответила Владислава.
В сумочке лежала косметичка с минимальным «походным» набором: тушь, помада, карандаш, пудра. Она слегка тронула ресницы и губы, провела спонжем по щекам. Было в её лице что-то средиземноморское — не то греческое, не то испанское, а может, и что-то отдалённо еврейское. А Владислава — прямая противоположность,
Платье, облегавшее фигуру, как тугая перчатка, было оснащено длинной молнией на спине: если расстегнуть её Мария с горем пополам смогла, то застегнуть без посторонней помощи уже не получалось, застёжку заело. Как ни выворачивала она себе руки, как ни дёргала за язычок бегунка, ничего не выходило. Слегка порозовев от смущения, она выглянула из каюты:
— Простите, Владислава... То есть, Влада! Вы не поможете мне застегнуть молнию? Её, кажется, немножко заело...
В бирюзе замерцали тёплые искорки, от которых было такое чувство, будто на грудь горчичники поставили. Чтоб не видеть их, Мария поспешно повернулась спиной. «Вжжжжик!» — медленно поползла вверх волшебным образом исправившаяся застёжка, а потом настала оглушительно-леденящая тишина, и руки Владиславы легли на плечи Марии. Они не позволяли себе ничего, просто слегка сжимали, а дыхание защекотало ухо:
— Маша... Когда я вас увижу снова?
Мария стояла, чуть повернув голову к плечу и еле сдерживая дыхание, от которого распирало грудь. На миг её глаза закрылись, шея напряглась, ключицы проступили.
— Сегодня вечером я выступаю в Чикаго.
Владислава стояла у неё за спиной, чуть расставив ноги. Её ладони скользнули выше линии выреза платья, коснулись открытой кожи плеч.
— Я буду там.
И всё — более ни одного прикосновения, ни намёка на вольность, так что Марии даже вдруг досадно стало. Она сама себя презирала и клеймила за это желание, за эту, как она считала, распущенность и всё же не могла, просто не могла противостоять ей. «Да» уже непобедимо закрепилось и вскинуло флаг победителя. «Да» струилось по жилам, как впрыснутый в вену наркотик. Да, она мечтала, бредила и жаждала, чтобы её хотели. Чтобы домогались. Не все подряд, нет! Только Владислава, никто больше. Чтобы голубые чертенята нахально смеялись в её зрачках, а руки скользили по бёдрам, вторгаясь между ними. Но Владислава ограничилась лишь галантным поцелуем руки, когда роскошная машина остановилась у гостиницы. Её взгляд был покрыт голубым ледком пристойности, но за этим щитом Мария всем нутром чувствовала огонь — такой же, как у неё самой. Это было сродни пытке, утончённой и жестокой. Марии выть сквозь стиснутые зубы хотелось, но она тоже напустила на себя неприступно-чопорный вид и гордой походкой поднялась на крыльцо отеля — безупречная леди с прямой спиной, будто аршин проглотившая.
Всё было уже готово, надёжная и толковая Катя позаботилась о вещах, оставалось только погрузить всё в машину и выдвигаться в аэропорт. Катя не задавала вопросов, но Марии казалось, что помощница обо всём догадывается. К тому же она обнаружила, что забыла пристегнуть шифоновую накидку — та так и осталась на яхте. Вроде бы ничего особенного в её отсутствии не было, но на Марию накатила такая мучительная мнительность, что за каждым углом ей мерещился соглядатай, осуждающий, насмехающийся. А она, беззащитная, словно кожи лишённая, сжималась в комочек, ожидая ударов камнями.
4. Сильнее, больнее
Через три часа после взлёта самолёт приземлился в Чикаго. Мария была словно в туманной дымке: вспышки фотоаппаратов, сотни глаз — всё слилось в назойливый фон, от которого хотелось бежать прочь, уединиться в номере и предаться самобичеванию за свои откровенные желания. Болезненно наслаждаться препарированием себя и всё равно мечтать о голубых бесенятах.
Наверно, этому затаённому, неудовлетворённому желанию она и была обязана за бешеный успех её чикагского выступления. Не она пела — пела её страсть, её тоска и влечение. Она не пела — звала каждой клеточкой своей, каждым нервом, и эти флюиды наэлектризовывали пространство, окутывая публику сладостными мурашками и безусловным, бессознательным восторгом. Марии даже не приходилось играть — она была собой, жила на сцене, пылала неопалимой купиной. Это наполняло её голос торжествующей силой, давало ему могучие крылья. Он то летел ввысь, как Икар, то падал в бездну, стихая в пронзительно-сладком
упоении трагедией. Внутри сиял неистощимый источник этих электрических искр-мурашек, огромный генератор, способный осветить собой весь город; восторженные статьи потом приписывали это её искусству, но то было не искусство. Нет, совсем не оно. В этом не было ничего искусственного, поддельного, наигранного. Нет, не играла она, она была искренней, распахивая себя настежь, и ошеломлённая публика трепетала под этим неистовым потоком откровений. Впоследствии это выступление не раз называли гениальным, непревзойдённым: то, что она вытворяла с залом, не поддавалось описанию. Она владела всеми и каждым: то возносила в ослепительную высь блаженства, то роняла на дно отчаяния, терзала нежностью, ласкала страстью, открывала слушателю неземной, высший чертог душевного полёта — да, бойкое перо рецензентов не скупилось на сильные выражения.По её щекам текли слёзы, но голос не дрожал, дыхание не сбивалось. Это была вершина её сегодняшнего выступления, кульминация, в которую она вложила весь сладостный надлом, весь нежный упрёк и тоскливый призыв — не мучить, не истязать любовным голодом, а прийти и обнять, подхватить на руки и забрать с собой. Не так сладка была ей любовь всего мира, не так нужно признание — хотя что толку скрывать, и она не была чужда честолюбия! Но сейчас в ней побеждало желание быть просто женщиной. Любимой женщиной, боготворимой и лелеемой — возможно, чуточку ребёнком, капризным и слегка взбалмошным, но умеющим воздавать сторицей за любовь и заботу.
И это она тоже щедро дарила зрителю, обнажая перед ним всю душу до последнего её порыва, до самой потаённой мысли и желания, отдавая себя, беззащитную и уязвимую, на людской суд. Слёзы не мешали торжеству голоса, и последняя, самая высокая, пронзительная нота белой птицей взвилась под потолок. Это не нота была даже, а крик её души и сердца, лебединая песнь — венец всего концерта, высшая точка самоотдачи, служения зрителю и музыке. Люди в зале плакали, и это пронзило её светлым лучом трагически-острого, но сладкого счастья. С каждой душой здесь её соединяли незримые живые нити, натянутые, как золотые струнки-нервы. Высшая точка была достигнута — катарсис мощным взрывом оглушил и ослепил всех.
Публика неистовствовала. Овация была подобна волне цунами, которая захлестнула Марию. Ослабевшая, опустошённая до дна, но счастливая, она уже не сдерживалась — отпустила рыдание, и оно сотрясло ей плечи и грудь. Весь зал встал на ноги, как один человек, продолжая рукоплескать. Её уже начало накрывать смущение: слишком она раскрылась, слишком обнажила своё сердце, но всё же не жалела об этой безоглядной откровенности. Счастливое изнеможение охватило её, будто кто-то вынул пробку, и все силы разом утекли. Она прижала пальцы к губам, рассылая виснущими, как плети, руками воздушные поцелуи и неслышные за бурей аплодисментов признания «I love you». Кому она признавалась? Мария сама толком не понимала. Она не видела в зале Владиславу, слишком много лиц пестрело перед ней, но верила, что та среди них.
И снова она была в тумане. Краткое общение с журналистами, снова фотовспышки, до боли ранящие её истрёпанные выступлением нервы — и она закрыла дверь гримёрки, попросив её не беспокоить. Она уже не хотела ничего: настолько выложилась и эмоционально, и энергетически, и физически. Ей хотелось лишь пить, и она приникла к горлышку бутылки с водой. Она всегда после концерта чувствовала себя лёгкой, тонкой, выжатой досуха, истощённой, как изморённая голодом узница, но сегодня она была вообще на грани жизни и смерти. Тело онемело и едва слушалось. Пришибленная этой странной анестезией, Мария неподвижно сидела в кресле перед зеркалом. Она и узнавала, и не узнавала себя в нём. Это походило на хмель, вот только ни грамма спиртного она не принимала.
Она оставила себя там, на сцене, а здесь тлела и дышала лишь её пустая оболочка. Следом за неистовым взлётом настал упадок, и казалось, что это конец — не оправиться ей, не подняться, но загнанная вглубь трезвая часть её «я» знала, что силы восстановятся. Не сегодня и, может быть, даже не завтра и не послезавтра, но рано или поздно эта опустошённость пройдёт. Мария поморщилась: послезавтра — новый концерт, уже в другом городе, в другом театре. Успеют ли силы восполниться? Слишком щедро она выплеснула себя сегодня и невольно чувствовала вину перед будущими зрителями, которые её ждали и уже приобрели билеты. Ей всегда было стыдно работать «на отвали», вполсилы, на голой технике, без души и огня. Проклятые голубые бесенята! Натворили же они бед... А она пошла у них на поводу, как глупая влюблённая девчонка.