Пейзаж с эвкалиптами
Шрифт:
Она не заметила, когда успокоилась спутница, словно водой смыло эмоции, словно не кричала та только что со слезой в голосе, куда что делось!
— Хватит вам спорить, мы подъезжаем, — сказал спутник. — Я тебя сброшу здесь, на повороте (это — жене. Той нужно было куда-то по делу, в Мельбурне, в этот единственный ее вечер пребывания с ними — удивительно…).
— Что, у тебя не выключено было? — спросила его спутница при выходе из машины, имея в виду черный аппаратик с красными и голубыми клавишами, вполне неподдельно и просто, так что она засомневалась: может быть, все это напрасно намотала себе в голову?
— Он в другом месте выключен, — сказал спутник. И это все. И можно бы закончить разговор на тему, если бы не еще одна фраза, почти ночью, когда он вез ее по совсем глухому от
И ей хотелось, чтобы ничего этого не было, чтобы ей так показалось, померещилось в результате многих детективов, прочитанных и просмотренных — Штирлиц, «Мертвый сезон»… И она уговаривала себя, что ошиблась и возвела напраслину на этих милых и гостеприимных ребят. И почти уговорила.
Он остановил машину против гавани Мельбурнского порта, в виду дробящихся в агатово-черной воде огней, разговор шел о спутнице — жене его. «Отчего такая нервозность и возбудимость? Непонятно. Переутомление пли характерно для их жизни — вечная напряженность: зарекомендовать себя, не утерять полезности, иначе тебя просто заменят?»
— Катюша взяла неверный топ. Я понимаю, вы вынуждены были отвечать так, а не иначе… — сказал спутник, как бы между прочим. Значит, от нее все же ждали ответа, и она, примитивно говоря, испортила им пленку!..
Вот почему неприветлива она была на другое утро с аборигеном здешних мест — страусом эму, когда он подошел к ней поздороваться, и почти не видела ландшафтной прелести, мельбурнского ботанического с купами деревьев и прудами, заросшими круглыми листьями кувшинок.
Ночевали они в пустом флэте, от которого им дали ключи по знакомству: хозяева путешествуют по Канаде. Многоквартирный флэт в три этажа, балконы, как ободья по фасаду. И в каждой квартире говорят по-русски и по-еврейски — одесский, белорусский акцепт. Сушится на плоской крыше белье. Видны в окно наискосок полы в вишневых, под бархат, паласах, что-то стучат, устраиваются еще. Входит соседский мальчик, кудрявый, кольцо в кольцо:. «Папа спрашивает, у вас нет дрели? Дайте, пожалуйста!» Интеллигентный, воспитанный мальчик, музыкальные руки. Па балконе сидит молодая обрюзгшая женщина, в равнодушной не подвижности, русская в еврейском доме — пойти некуда, говорить не с кем. Как поступить? Не ехать — потерять детей… Страшный выбор! Светятся за спиной вишневые паласы. Только и остается — ступать по ним неслышным шагом..
От всего этого — в комплексе — только уехать ей хотелось утром, и ничего больше. Но нужно было провести программу, до конца и соблюсти видимость международных отношений. Хотя все в ней противилось и негодовало. И даже к Сашке ей не хотелось ехать сейчас, хотя он вроде бы не виноват… И все-таки как-то косвенно был он связан с происшедшим. Потому что передал ее им с рук на руки. Ей хотелось к родным в Брисбен — к тетушкам, брату Гаррику и сестре Наталии.
Но еще прожить нужно три долгих дня в Сиднее и не показать своего смятения… И не надо бы напоследок замутнять их. Юлька еще повозит ее по городу и будет кормить в своей неуемной сердечности блинами с травой, в прямом смысле, когда в пирожок завернуты овощные стружки всяческих сельдереев: «Ешь, это ужасно полезно!» И Вера будет молча лежать с ней рядом на стриженой травке у капитана Кука, когда, дойдя до головокружения, она взмолится утром: «Я не могу больше, вези меня, где потише». А вечером будет клуб «Мандарин» —
улыбка на последнем пределе!«Опера-хаус» — спектакль балета, снова с Сашкой и Анечкой и возникшей из прожитого Викой Бережновой. («Все эти тряпки ничто перед тем, что ты имеешь!..»). В антракте, когда опять же не по-нашему можно запросто усесться на пол, на ступеньки фойе, обтянутые мягким салатным ворсом, словно это очередная австралийская лужайка, и говорить о своем, не реагируя на снующие мимо ноги зрителей. А совсем рядом, на уровне глаз, за витражом-стеной — поверхность бухты, ночная феерия Харбор бридж и берега напротив, отраженных в сиреневой и синей глади световыми столбами всех семи цветов радуги. Пожалуй, это и будет — прощальный ее взгляд на Сидней. А сам балет? Хорошо, конечно, хотя опять не по-нашему, скорее не балет, а акробатика: абсолютно красный (символ ревности) Отелло ломает в три погибели абсолютно белую Дездемону. По все это пройдет для нее как бы вполтона, уже не проникая глубоко в сознание. Пересыщенность информацией или следствие «дорожного стресса»?
Вот почему как последняя точка в Сиднее стал этот дом стариков, куда Сашка все тянул везти ее с самого начала: «Они не нашего круга»…
По какому, собственно говоря, праву Сашка берет на себя решать, кого видеть ей, а кого не видеть в этом заграничном мире?! Он уже хорошо сунул ее в машину с магнитофоном!
Кстати, такой точно ящичек с кнопками присутствовал постоянно и у него на кухне, где они сидели всегда после ее «трудового» дня, обсуждая, хохоча, комментируя. Не получится больше у них душевного разговора на кухне — это она знала совершенно точно. В результате дом стариков, куда удрала она, созвонившись с ними сама, и без его благословения!
И оказался это очень старый сиднейский дом (конец девятнадцатого века), весь в лепных, с амурами, потолках, но без современных удобств, в трещинах и облупленной штукатурке, но зато камин белого мрамора с прожилками! Никогда прежде и нигде не бывала она в таких домах. Старики снимали его у старухи австралийки, у которой на ремонт ни денег, ни сил, ни намерений — все рушится! А другого, современного, снять не по деньгам! И она подумала: дальше такого жилья не продвинулись бы и ее родители, если бы приехали сюда после войны, не успели бы. Если до войны, тогда еще может быть… И дальше этого узенького быта с вербочками и куличами, с «маджаном» по праздничным вечерам. А вообще, для чего еще жить? Медленный спуск в небытие, Исчезнут и не вспомнит никто — чужаки. Вроде бы, единый конец, а где — какая разница? И все же есть в этом что-то — на своей земле…
Как она спала в этом доме, на кровати, столь высокой, что приходилось вставать на цыпочки, забираясь на нее, к духоте закрытых мутноватых окон, сплошь залепленных разросшейся зеленью, которую стричь не по силам квартиросъемщикам, и в чуть застоявшемся, нафталинном запахе старых, харбинских еще вещей, но так крепко и спокойно спала, как впервые, пожалуй, в Австралии, как ни «доме тетушек и ни в лучшей спальне у Андрея, не говоря уже о всех сиднейских ночлегах, ни грамма неловкости, что бывает в посторонней семье — как освобождение. Или просто она так устала, что ей ужо было все равно!? Просто спала в последнюю ночь в Сиднее и последний день до полудня так, что старики испугались — жива ли она? Маргарита Васильевна подходила к двери и слушала — есть ли дыхание, а Вячеслав Яковлевич шипел в усы: Не мешай, дай девочке выспаться. Ее замотали здесь»…
…Зато теперь не спалось в боковой качке спального вагона, на мягкой и широкой полке, устроенной опять не по-нашему — вдоль окна, так что лежа, как на витрине, можно обозревать все, что плывет под тобой вдоль полотна — если отогнуть, вопреки порядку, плотную пластиковую штору. Ночная Австралия, где ничто неразличимо — только чертеж деревьев на более светлом небе да белесость стволов.
И под утро, когда рассвело, мутноватая зелень пригнутых трав, вдоль полотна — роса на них или просто эффект освещения — непонятно. Бурый сыпучий срез выемки; дорожные рабочие на отсыпке гравия — согнутые серые тени; ржавого железа домик обходчика на расстоянии протянутой руки, и на веранде его — куча босых коричнево-смуглых ребятишек, машущих поезду, — штрихи жизни, которой она уже не постигнет.