Пейзаж с падением Икара
Шрифт:
— О ч-чем вы?
— Да так — мысли вслух: людей редко объединяет что-то хорошее. Но при этом в каждом из нас живет эта страсть — бессмысленное желание быть частью чего-то большего. Вот и родство… оно, как правило, определяется не схожими талантами, а, наоборот, наличием общих дефектных генов. Правда всегда содержит червоточину. Понимаете?
— Н-не совсем.
— Красота очень редко передается по наследству, но вот уродство… Дети оперной певицы, к сожалению, унаследуют не голос матери, а скорее, ее склонность к ожирению. Точно так же и с Ликеевым: его наследством был не уникальный дар художника, а редчайший вид дальтонизма. И, получается,
***
Старик был так взволнован, что мне пришлось схватить его за плечи и несколько раз повторить свои доводы. Эта идея — об общих генетических дефектах, связывающих поколения, в тот момент так захватила меня, что я готов был закричать «Эврика!». Лишь позже, вернувшись домой, остыв, я осознал, что рано открывать шампанское…
… ведь, строго говоря, схожий генетический дефект (пусть и очень редкий) сам по себе ничего не доказывает — он сильно сужает круг поиска, это правда, но — погрешность остается.
***
Мы встретились на следующий день — в парке. Я был немало удивлен, увидев, как сильно изменился старик — всего за одну ночь — походка, речь, улыбка. Его было просто не узнать — он был… счастлив. Он обнял меня, назвал своим «добрым другом» и сообщил о результатах диагностики — врач подтвердил тританопию.
Его лицо излучало покой. Он был похож на сентиментального диккенсовского героя, отыскавшего, наконец, свою семью и уже достигшего последних страниц романа.
***
Я рассказал Марине историю своей сделки с Лжедмитрием.
— Постой, — перебила она, — но если ты сам не уверен в том, что дальтонизм — это железное доказательство родства, почему ты не сказал ему о своих сомнениях?
— Ты не понимаешь: он выглядел так… умиротворенно.
— Умиротворенно?
— Да. Он хотел избавиться от своего сиротского прошлого, хотел «обрести корни» — и он обрел их, разве нет?
— И ты не чувствуешь вины?
— Вины? С чего вдруг? Я обнаружил его цветовую слепоту — и этим приблизил к Ликееву — он должен быть мне благодарен.
Марина пожала плечами.
— Постой, ты сам только что сказал, что слепота ничего не доказывает.
— Нет, я сказал, что она не является стопроцентным доказательством. Это разные вещи. В жизни вообще не бывает ничего стопроцентного.
— Спасибо, кэп.
— Да подожди ты! Я серьезно: любые «корни» — это условность. Важно лишь то, что мы чувствуем. И не надо так на меня смотреть! Я не обманывал старика — я всего лишь «сыграл Луку» — я подарил ему желаемую версию реальности. И эта версия в каком-то смысле освободила его, понимаешь? Он мог подвергнуть ее сомнению — он должен был подвергнуть ее сомнению — но он не сделал этого — он предпочел поверить в нее.
Марина минуту, щурясь, смотрела мне в глаза.
— А тебе не кажется, что ты проделал то же самое с самим собой?
— В смысле?
— Подарил самому себежелаемую версию реальности.
Я засмеялся.
— В этом я даже не сомневаюсь.
Глава 7.
Отец
Я
помню, как через неделю после смерти отца мне позвонил Сергей Ильич Бахтин, заведующий кафедрой истории в Политехническом университете.— Тут вот какое дело, — сказал он смущенно, — кабинет Андрея Ивановича теперь передали другому преподавателю и собираются… освободить. Я запретил выбрасывать вещи. Может быть, вы приедете и заберете их. А то — как-то некрасиво получается.
***
Когда я зашел на кафедру, меня встретила секретарша. Вечно-удивленное выражение лица делало ее похожей на испуганную сову (отличный экспонат для моей коллекции лиц).
— У Сергея Ильича лекция!! — крикнула она. Она всегда кричала — почему-то ей казалось, что я глухой.
— Я подожду, — прошептал я.
Профессор появился через полчаса, и я с удивлением заметил, как сильно он постарел за те восемь лет, что мы не виделись. Я помнил его суровый, как наждак, характер — теперь же его голос словно вылинял от времени. Ходил он согнувшись, опираясь на тонкую граненую трость, похожую на длинный карандаш. Раньше он любил поучать меня; бывало, схватит под локоть прямо в коридоре, — да так, что и не вырвешься, — и начнет многоэтажный монолог: «Вот вы, молодые, вбили себе в бошки: «все течет, все меняется, культура уже иная». А я не согласен! Я верю Пармениду, а не Гераклиту. Считаю, что культура незыблема. Она одна — культура чистоты…»
Я ожидал, что и сейчас, увидев меня, он начнет чеканить афоризмы, — но он лишь кивнул:
— Идемте, Андрей Андреич, я открою вам кабинет. Галина Львовна, принесите нам коробки, чтобы можно было собрать вещи. И не думайте, что я не заметил ваши кроссворды. Займитесь делом, ей-богу.
***
Кабинет отца был настолько мал и тесен, что мы едва могли развернуться. Чтобы сесть за стол, мне пришлось проявить чудеса акробатики и гибкости. Первое, что бросилось в глаза — поверхность стола была исцарапана, но не хаотично, а вполне осознанно. Я пригляделся и увидел множество вертикальных палочек, перечеркнутых диагоналями.
— Что это? — спросил я.
Сергей Ильич склонился над столом.
— А-а-а, это количество дней, проведенных, так сказать, в трезвом уме. Одним из условий приема Андрея Ивановича на должность преподавателя был полный отказ от алкоголя. Члены комиссии знали о его сложных отношениях с бутылкой, поэтому специально внесли такой пункт в договор. Конечно, это было унизительно, но он согласился — потому что очень хотел найти себе применение. И каждый вечер, покидая кабинет, он брал циркуль и с гордостью царапал очередную палку. Он даже дал этому столу имя — точнее, два имени: «сухой закон» и «столп трезвости».
Я улыбнулся.
— «Столп трезвости»?
— Да. Впрочем, не буду врать — хэппи-эндом тут и не пахло. От зависимости он так и не избавился.
— М-м?
— Он срывался. Да. Несколько раз. Звонил мне и говорил, что уже уговорил полбутылки, и это еще не предел. Я просто отправлял его в отпуск задним числом. Как вы знаете, у него был удивительный талант — выходил из запоя он так же быстро, как и уходил в него. На занятия он всегда являлся гладко выбритый и одетый с иголочки, — он любил эту работу.