Пфитц
Шрифт:
ГРАФ. Да никак ты вознамерился убить меня в этой своей байке? Это попахивает предательством.
ПФИТЦ. Но это же отнюдь не ваша история, но история моего отца. Будь это ваша история, все могло бы повернуться совсем иначе. Когда Ганс открывал эту дверь, что бы вы ожидали там увидеть? Полковника в объятиях Лизы? Или вы предпочли бы, чтобы полковник лежал на этой кровати один, спал без задних ног, а оказавшаяся лунатичкой Лиза разгуливала бы где-нибудь по крыше? Или вы ожидали увидеть Лизу одну, а полковник вышел бы, со все тем же намерением облегчиться, во двор, оказался бы в самой гуще завязавшегося вскоре сражения и продемонстрировал в нем чудеса доблести?
ГРАФ. Любая из этих историй была бы предпочтительней прискорбной и бесславной смерти полковника.
ПФИТЦ. Но ни одна из них не была бы историей моего отца. А потому дозвольте мне дорассказать ее вам.
Ганс и Лиза так и смотрели на окровавленное тело полковника, пока их не вывел из оцепенения громкий нетерпеливый стук — внизу кто-то барабанил во входную дверь. Затем стали слышны голоса, оравшие что-то на незнакомом языке. Это
Старой женщине, спавшей за стенкой, было уже ничем не помочь, Лизе же и Гансу оставалось одно — залезть под кровать, ибо никакого иного укрытия в комнате не было. Кровать была тяжелая, с деревянной рамой, поперек которой были натянуты крепкие веревки, на которых покоился плотный из конского волоса матрас, однако места под рамой было так мало, что они едва сумели туда втиснуться, причем узость кровати вынудила Ганса лечь на Лизу — бок о бок они там просто не помещались. Едва успели Ганс с Лизой спрятаться, как один из солдат начал толкаться в дверь; не добившись успеха, он громким криком подозвал на помощь своих дружков. Совместными усилиями они открыли дверь, отодвинув ею безжизненное тело полковника, ворвались в комнату и дружно загоготали, увидев, что мешало им сделать это раньше. Будь вражеские солдаты потрезвее, сохрани они хоть какую-то способность к логическим рассуждениям, они, несомненно, догадались бы, что присутствие за закрытой дверью этой жалкой фигуры неизбежно предполагает присутствие там же убийцы, ибо иных, кроме этой двери, у Лизиной комнаты не было. Однако такая мысль даже не пришла солдатам в голову — возможно, они решили, что полковник сам напоролся на свою шпагу, или попросту были настолько пьяны, что вообще ни о чем не думали. Они оттащил труп вниз (печальный этот спуск сопровождался стуком полковничьих сапог, волочащихся по ступенькам) и оставили валяться во дворе. Вернувшись на второй этаж, они быстренько разделались с глухой старухой (снова душераздирающий звук стаскиваемого по лестнице трупа), а затем, завершив свои славные подвиги, решили отойти ко сну.
Двое из них избрали местом ночлега Лизину спальню. Все это время Лиза и Ганс лежали под кроватью; стиснутые так, что ни охнуть, ни вздохнуть, они мучительно хватали воздух раскрытыми, тесно соприкасавшимися ртами. Но даже эти почти невыносимые страдания бледнеют в сравнении с тем, что пришлось им испытать, когда на кровать взгромоздились двое пьяных солдат. Лизу и Ганса буквально раздавило в лепешку, их щеки и рты слились в единую, пронизанную единой болью массу, их тела втиснулись друг в друга, как печатка в сургуч, с той лишь разницей, что каждое из них было одновременно и тем и другим, и печаткой, и сургучом. Одно лишь страстное желание выжить позволило им вынести невыносимые эти страдания без крика; они лежали, не издавая ни звука, лишенные возможности пошевелиться и почти лишенные возможности дышать. Через несколько мучительно долгих минут солдаты перестали ворочаться; их вздохи и бормотания сменились громким заливистым храпом.
Казалось бы, Гансу и Лизе представлялась прекрасная возможность бежать, однако несчастные попросту не могли выбраться из-под кровати, да что там выбраться, они не могли даже хотя бы немного изменить свои крайне неудобные позы. Им оставалось лишь надеяться на те моменты, когда кто-нибудь из придавивших их солдат начинал ворочаться во сне, это иногда предоставляло им шанс пошевелить затекшей конечностью или слегка изменить положение головы.
Долгие минуты превращались в часы, а Ганс и Лиза все так же оставались погребенными под кроватью. Затем, по какой-то уж там причине, у одного из солдат начался жестокий приступ кашля. Толчки и содрогания его грузного тела доставляли пленникам массу дополнительных, весьма болезненных неудобств, но в конце концов солдат сел, чтобы прочистить горло, и перемещение нагрузки позволило юноше и девушке хотя бы развести свои занемевшие лица. Далее солдат развернулся и опустил ноги на пол, словно намереваясь встать. Теперь он сидел в основном на раме; уменьшение нагрузки позволило Гансу повернуться так, чтобы его собственный вес не так давил на бедную Лизу, которая тем временем чуть сдвинулась к противоположной от солдатских ног стороне кровати — сейчас она меньше боялась быть обнаруженной, потому что второй солдат не подавал никаких признаков пробуждения. В крошечной под-кроватной темнице происходила лихорадочная перегруппировка. Если сравнивать с тем, что было раньше, наступило время благословенного отдохновения; Ганс и Лиза сладко потягивались на манер сытых сонных кошек. Теперь уже Ганс лег снизу, лицом к полу, а Лиза расположилась на его спине, что позволило каждому из них дышать своим воздухом, воздухом, который не был только что выдохнут другим. Им уже казалось, что в этом новом положении нетрудно будет и уснуть, нужно только почесать сперва где чешется да устроить поудобнее руки и ноги.
Но тут так и не вставший солдат рухнул всею своею тушей на кровать, на излишне размечтавшихся пленников снова навалилась двойная нагрузка, к чему они оказались совершенно не готовы. Лиза как раз собиралась почесаться, жестокий толчок застал девушку врасплох, ее рука попала в ловушку, безнадежно застряла в месте, где ей не следовало бы находиться. Лизино плечо болезненно вывернулось, пальцы скрючились и едва не были раздавлены. И ее ногти крепко впились в левую ягодицу Ганса.
Опять
наступил момент, когда им обоим полагалось бы громко, дружно завопить от боли. Момент, когда им вроде бы следовало незамедлительно дать о себе знать и сделать попытку как-нибудь объясниться с солдатами. Но они прекрасно понимали, чем грозит им такая попытка, понимали, что крайне неестественное и неудачное положение их тел должно оставаться статичным до того момента, когда какой-нибудь сдвиг на, так сказать, втором этаже сделает возможным его изменение. Однако моменту таковому не суждено было наступить до самого рассвета. На многие часы останутся ее ногти вонзенными в его истерзанную плоть, тем же временем двое пленников погрузятся в тяжелый полусон, навеянный изнеможением столь полным, что оно пересилило все их страхи и страдания.В конце концов солдаты проснулись и встали. Не теряя понапрасну времени в скромной келье, приютившей их на ночь, они разбудили своих товарищей, и, быстренько пособирав (в полном соответствии с международными законами) все, что было в доме съедобного, или ценного, или интересного в каком-нибудь ином смысле, вся их компания покинула гостеприимный кров (поприветствовав смехом и веселыми криками трупы полковника и старой женщины, так и оставшиеся лежать у порога).
И лишь тогда, когда голоса их стихли вдали, рискнули Ганс и Лиза выскользнуть из-под кровати. Они стояли, глядя друг на друга, их чувства разрывались между ликующей радостью за свои сохраненные жизни и печалью за ужасающие события, невольными свидетелями которых довелось им стать. А затем они обнялись.
К этому моменту каждый из них доскональнейшим образом ознакомился с каждым изгибом, каждой складкой, каждым уголком тела, соседствовавшего с ним всю эту ночь, — но лишь в форме неверной, сплющенной и болезненно искореженной. Это же, новое, их объятие было свободным порывом двух обретших свободу душ, их тела вновь стали друг для друга незнакомыми и загадочными. Ганс осторожно ощупал свою израненную ягодицу. Заметив, как сморщился он от саднящей боли, Лиза рассыпалась в извинениях и высказала готовность приложить что-нибудь к ране для скорейшего ее исцеления. Ганс застенчиво отказался; тогда Лиза сообщила, что она тоже пострадала за эту долгую ночь. Без малейшего смущения она задрала измазанную полковничьей кровью рубашку, и Ганс увидел на ее голом животе яркий, специфической формы синяк. Он удивленно взглянул на свою ладонь, сравнивая форму пальцев с их отпечатком на нежном теле девушки. Затем он без дальнейших церемоний стянул заношенные армейские штаны и до предела вывернул голову, чтобы разглядеть место, где ноготки Лизы, без труда пронзившие ветхую ткань, оставили на его теле аналогичную, правда, более миниатюрную отметину. Болезненная дуга истерзанной плоти. Молочай и подорожник, приложенные Лизой к ей же нанесенным ранам, быстро утишили боль, однако шрам остался навсегда. «Мы оставили друг на друге неизгладимые отпечатки, — сказала она, — и тем породнились ближе любых родственников. Сегодня ты уйдешь искать свой полк, и мы, скорее всего, никогда уже больше не увидимся, но я всегда буду носить эту отметину в память о тебе, и ты тоже меня не забудешь. Ты никогда не познаешь тело какой-либо женщины так же близко, как это, которое ты видишь сейчас, и точно так же ты никогда не приблизишься к сердцу какой-либо женщины так, как ты приблизился к моему».
ГРАФ. Но ведь его полк погиб, да и полковник тоже. Как же тогда сумел он поучаствовать в Брюнневальдской битве?
ПФИТЦ. Он шел по дороге и к вечеру наткнулся на другой полк, где его приняли как героя — ведь он один уцелел в страшном ночном сражении — и взяли на ту же должность полкового барабанщика.
ГРАФ. Как-то мне не верится, чтобы отец рассказывал своему малолетнему сыну такую странную историю.
ПФИТЦ. История необычная, тут я с вами вполне согласен, но ведь и отец мой был человеком весьма необычным. Кроме того, эта история вызывает серьезные сомнения — много позднее, когда я уже вырос, мать безапелляционно утверждала, что ни при каком таком Брюнневальде мой отец не сражался, и еще она как-то сказала, что в самом еще нежном детстве он нечаянно сел на платяную щетку, результатом чего и стала столь необычная отметина на его ягодице. Но ведь родители всегда лгут своим детям, а мужья — женам. Кто знает, где здесь правда, да и вообще — есть ли она здесь. Или — где бы то ни было. Я могу только сказать, что не переживи мой отец эту ночь, чтобы рассказать мне эту историю, я не смог бы родиться, чтобы ее выслушать.
ГРАФ. И все-таки нужно быть крайне безалаберным родителем, чтобы рассказывать своему собственному сыну подобные истории.
ПФИТЦ. Значит, вы предпочли бы послушать другую историю? О том как некий господин поднимается посреди ночи, чтобы облегчиться, и забредает потом спросонья в чужую спальню?
ГРАФ. Вполне извинительная ошибка.
ПФИТЦ. И ложится в постель, даже не заметив, что там уже спит кто-то другой?
ГРАФ. Было очень темно…
ПФИТЦ. В результате чего, когда под утро этот другой, который может быть его собственным слугой, а может и не быть, просыпается, он вынужден мириться не только с жестоким похмельем, но и с видом этого человека, который может быть, а может и не быть его хозяином, громко храпящего в его постели после того, как он прорулил мимо спальни молодой служанки, вызвавшей у него неумеренный интерес?
— А что, прошлой ночью все именно так и было?
Вполне возможно, хотя и тут нельзя ни за что поручиться. Автор в это время спал, так что мы вынуждены воспользоваться свидетельствами Пфитца и графа. Пфитц был пьяный, граф — сонный, да и вообще было очень темно. Нам придется закрыть это дело за невыясненностью обстоятельств.
Глава 9
На следующий день Шенк снова вышел на работу. Картограф все еще чувствовал себя неважно, однако два желания — поскорее увидеть жизнеописательницу и ускользнуть из-под опеки фрау Луппен — не позволили ему продолжить рекомендованный врачом отдых. Он прихватил с собой свою новую рукопись, чтобы показать ее жизнеописательнице при первом же удобном случае, а заодно и книгу Спонтини.