Пианисты
Шрифт:
— До какой остановки? — спрашивает кондуктор.
— Не знаю! — Самый глупый ответ из всех, какие можно придумать! — До конечной, — с трудом выговариваю я. — Только побыстрее!
— Куда ты так спешишь? — спрашивает кондуктор.
— По делу, — отвечаю я и в отчаянии расплачиваюсь с кондуктором в ту минуту, когда трамвай подходит к остановке, где его ждет Катрине. Как сумасшедший, я бросаюсь в конец вагона. Мое поведение привлекает внимание, я смотрю на Катрине и понимаю, что она тоже направляется в конец вагона, тогда я растягиваюсь, занимая сразу два места, словно собираюсь там спать. Тут же ко мне подходит кондуктор.
— Так нельзя! — говорит он. — В трамваях запрещено спать!
Никто с этим не спорит. Мало кто не храпит во сне. Я сажусь,
Катрине минует перекресток, она идет по направлению к предыдущей остановке. Я немного успокаиваюсь, потому что понимаю, что ей тут все знакомо. Она и не собирается оборачиваться. Что ей здесь понадобилось? — думаю я. Среди богачей и тугодумов. Меня удивляет, что она не поехала в город, где жизнь бьет ключом. Здесь, среди вилл, так тихо и скучно. На склоне лежит тяжелый туман. Снег потихоньку тает. Асфальт мокрый и черный. На улице попадаются лишь отдельные пенсионеры. Лает собака. Несколько малышей в непромокаемых комбинезонах тащатся не спеша за своей воспитательницей. Все, что я вижу, грустно и серо. Я иду за своей сестрой, отстав метров на триста. Любимый братик. Я часто думал: может, она меня ненавидит? У нее могли быть для этого причины, мне доставалось больше внимания родителей. В ушах у меня зазвучала детская песенка: «Это может младший брат, только-только младший брат и никто другой». Я был еще совсем маленький, когда понял, что родители уделяют мне больше внимания, чем Катрине. Мелкие знаки: мои рождественские подарки были больше, куски мяса у меня на тарелке — мягче. Внимание. Мне нравилась музыка, которую слушала мама. Я иду за своей сестрой и думаю о нашем с ней долгом детстве, о том, чего у нас с ней не было, не считая коротких мгновений, тем не менее я помню возню на диване, особые светлые дни, гордость, которую я испытывал, когда мне разрешали пойти с Катрине на каток. Вижу ее стройные ноги. Гибкую спину. Пышные волосы. Ее пируэты, которые зрители награждали аплодисментами. И больше всех — я, ее младший брат. Но это ничего не меняло. Ведь мамы с отцом там не было. Они не были свидетелями ее побед. Они оставались дома и кричали друг на друга. Никто не знал этого лучше, чем мы. Когда мы с ней возвращались домой, и там царила тишина, мы слышали эхо их криков между всхлипами, доносившимися из спальни, где безутешно рыдала мама.
Катрине идет по Бьеркелюндсвейен. Неожиданно она подпрыгивает и делает пируэт. Я не верю своим глазам. Сразу после этого она входит в какую-то калитку. Желтая вилла, окна в мелких переплетах. Дом на одну семью, сколько бы людей там ни жили. Я прячусь за автомобилем
в пятидесяти метрах ниже по склону. Катрине останавливается и смотрит в мою сторону, но увидеть меня она не может. Я спрятался за задним стеклом машины. Может быть, она принимает меня за играющего в прятки ребенка.Потом она звонит в дверь.
Она не ждет, чтобы перед ней распахнули дверь. Она сама ее распахивает. Есть нечто фамильярное в том, как она входит в этот дом.
Что еще я могу сделать?
Моя сестра скрылась в чужом доме, хотя должна находиться сейчас в Кафедральной школе. Она, у которой всегда были только отличные отметки. Я стою перед таинственной желтой виллой. Что происходит там, за ее стенами? Кто там внутри ждет Катрине? Меня бьет дрожь, я не смею додумать эту мысль до конца. И чувствую тошноту, настоящую тошноту.
Меня рвет.
Потом я медленно возвращаюсь на остановку трамвая.
Что со мной творится? — думаю я.
Непонятно почему, но я чувствую себя обманутым.
Я вспоминаю странный прыжок Катрине. Ее пируэт. Радость, которую она, должно быть, испытывала в ту минуту. Знает ли об этом отец? Об этой Желтой Вилле? Нет, думаю я. Ни при каких обстоятельствах я не расскажу об этом отцу.
Приходит весна. Однажды днем я сижу в гостиной и пытаюсь одолеть сложную фугу Баха до-диез мажор из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Неожиданно звонит телефон.
От страха я подпрыгиваю на стуле. В это время нам обычно никто не звонит. Ведь дома никого нет. Но телефон словно схватил меня и не отпускает. Я встаю из-за рояля и не спускаю глаз с черного аппарата. Он продолжает звонить. Может, это какой-нибудь торговец? Или полиция? Или кто-нибудь хочет сообщить, что в Мьёсу упала атомная бомба и мы все должны бежать в ближайшее бомбоубежище? А может, это Аня Скууг? Я хватаю трубку. Это отец.
— Ты дома? — спрашивает он и смеется безрадостным смехом.
— Я плохо себя чувствовал утром, — говорю я.
— Уволь меня от этого, Аксель. Я разговаривал с ректором. Мне все известно.
Он молчит. Это невыносимо. По коже головы бегут мурашки. Но я не боюсь отца. И он это знает. Поэтому и звонит. Потому что это он меня боится. У него никогда не хватало смелости смотреть маме в глаза, когда ему нужно было сказать ей что-нибудь важное. Катрине он боится еще больше. Но и меня все-таки тоже боится.
— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? — спрашиваю я.
Я слышу, что он раздумывает. Потом решается:
— Это непростительно, Аксель! Столько времени, и ты не сказал мне ни слова! Я жду от тебя извинений.
— Прости, папа.
— Перестань. Ты уверен, что поступил правильно?
— Я был вынужден все поставить на музыку. Это трудно объяснить. Но ты должен мне верить. Я приму участие в осеннем конкурсе. И у меня есть все шансы в нем победить.
— Значит, все эти недели, когда я думал, что ты зубришь французские слова, ты сидел дома и упражнялся?
— Прости меня.
Он снова начинает смеяться. Но уже иначе. Ух, проехали! Я тоже смеюсь. Неожиданно у меня поднимается тошнота. Такой уж отец. Он неспособен сердиться. Сердилась только мама.
— Странный ты мальчик, Аксель. Но я тебя уважаю. Несмотря ни на что, ты сделал смелый выбор. Отныне я хочу, чтобы ты позволил мне слушать, как ты упражняешься. Это будет что-то вроде концерта.
Мы болтаем несколько минут. По телефону говорить с отцом нетрудно. Нам с ним следует говорить только по телефону.
Однако спросить у меня о Катрине, о ее жизни отец не решается, так же как не решается спросить об этом у нее самой. Она для нас как будто чужая. Мы вместе обедаем, говорим об убийстве Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди, о том, какие фильмы стоит посмотреть, и о том, какие цветы стоит посадить у нас в саду. Но голос у нее звучит монотонно, а глаза блестят. Иногда она сердится так, как могла сердиться только мама. Тогда ни отец, ни я ее не понимаем. Это нам становится ясно, когда она уходит, хлопнув дверью.