Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том VI
Шрифт:
Все согнулись до пояса. Сержант зашел сзади, с размаха двинул каждому сапогом в зад, посмотрел на плюхнувшихся носом в землю, вытер со лба пот и словно через силу промямлил:
— Мучусь здесь… вот уже шестнадцатый год… Шестнадцатый, слышите ли… отдал этим животным… ну, лучшую часть жизни… забочусь о них, кормлю, учу… видите сами… тяжелая жизнь…
Мы начали завтракать.
— Я ведь неплохой человек, знаете… и злобы к этим… как их… черномазым, не имею… да это против моих убеждений… я социалист… но пятнадцать лет… это слишком, не так ли… Они не понимают самых этих… простых вещей… миллион лет пройдет, знаете, и негры все еще останутся… этими… двуногими зверями, правда ведь… Мой пример на них совсем не влияет: казалось бы — подражай, учись, не так ли… ах, куда там… культурного… м-м-м… роста вокруг себя я не вижу… да… э-э-э… не вижу… И это, как их там… ну, руки у меня временами… просто опускаются…
— Так почему же вы не уйдете в отставку и не вернетесь домой?
Сержант посмотрел пустыми глазами за мою спину.
— Куда… домой?
— В Бельгию!
— А что мне там делать…
Мы помолчали. Раннее утро здесь — хорошее время дня, подходящее время, когда еще можно с аппетитом поесть.
— Родители мои умерли, брат жив… работает на м-м-м… угольной шахте… забойщиком… живет неважно, заработки плохие… Безработица держит, не так ли… за горло… дети, как их… э-э-э… ну, растут… на учебу денег нет, он уже просит сынка, не так ли… устроить сюда куда-нибудь, хоть в полицию, что ли… Дома-то в полицейские не хочется… видите ли… стыдно: ведь мы все эти… как их… социалисты… у нас на полицейских как на собак смотрят… м-м-м… и даже хуже… у нас говорят… что в полиции служить — значит потерять совесть… так хотя бы сунуть его сюда… что ли… ведь жалко парня… понимаете ли… просто жалко…
— Вы женаты?
— Нет… я сюда попал… э-э-э… солдатом… и здесь уже устроился на эту… сверхсрочную… Здесь жениться трудно… на шлюхе не хочется… а порядочная в лес не пойдет…
— А на черта вам нужен лес?
— Мне он не нужен… но если я откажусь от этого… места в лесу, понимаете… меня выгонят сразу же… В городах работают м-м-м… маменькины сынки, реакционеры, знаете ли… ведь я — социалист… рабочий… Господин губернатор так и говорит… для него, мол, что социалист, что большевик — одно… видите ли… а ведь наш Второй… этот, как его… социалистический интернационал… это опора европейской культуры… на нем Бельгия только и держится… Вы читали наши… эти… социалистические газеты…
— Нет, я не интересуюсь политикой, господин сержант. Но как можно жить в такой глуши одному?
— Гм… Вы насчет женщин… ну, здесь все время… подходят этапы рабочих… я их сам принимаю… знаете ли… выбрать здесь всегда можно… эту… подходящую девку до следующего этапа… не правда ли… Вы на ночь здесь останетесь…
— Я бы не хотел!
— Не успеете обернуться за день… придется задержаться, знаете ли… Распоряжусь… вечером вам приведут… э-э-э… десяток… выберете… только предупреждаю… все худые…
Он вяло посмотрел на меня и развел руками.
— А если они откажутся?
Сержант от удивления раскрыл рот.
— Откажутся? А это что? — он кивнул на окно.
— Что там такое? — спросил я.
— Лес… концессия… работа… — он подмигнул, но не особенно весело. — До войны баба… живущая с белыми… гордилась своим положением… и слуги тоже… Типуайеры — это здешние рикши, вы увидите, считали себя вроде этой, как ее… ну… лейб-гвардии… Теперь слово музунга… белый человек… у черномазых вроде… понимаете ли… ругательства… а фламани — фламандец… ведь здесь в администрации почти все фламандцы… знаете ли… валлонов мало… они сюда не едут… ну, это как «пес» или того гаже… Я сам сколько раз видел, как один негр… обругает другого фламани и… оба еще и плюнут… оба, понимаете ли… — он криво усмехнулся. — Вот награда за наши… эти, как их… старания и мучения…
И долго еще Альберт Эверарт, бывший рабочий и социалист, изливал мне свою печаль. Напрасно я пытался встать — он вяло и длинно плел свою канитель, пересыпая речь бесконечными э-э-э и м-м-м, видите ли, знаете ли. Этот затворник еще не потерял языка, хотя уже говорил медленно, с трудом подыскивая слова. Видно, в этих условиях начинает тормозиться сам процесс мышления. Я смотрел на него и думал, что прежде всего джунгли поражают мозг, а только потом, как следствие, выходит из повиновения язык. После завтрака мы произвели переупаковку моих вещей в двадцать три тюка, обернутые в непромокаемую ткань и приспособленные для ношения на голове. И опять я не мог не поразиться степенью негоризации этого белого человека: передо мной неуклюже копался в моих вещах наполовину фламани, наполовину конгомани. Он брал все предметы в руки, долго вертел их, вяло улыбаясь и бормоча: «Здорово…» или «Подумайте, что за красивые пуговицы…»
Его мало интересовало назначение или цена предмета.
— Я уже все забыл: триста франков, вы говорите?.. Может быть…
Но яркая окраска, необычная форма, в особенности блеск, какого-нибудь предмета вызывали вялое удивление. Это был очень непохожий на европейца, настоящий лесной Тарзан, не выдуманный бульварным писакой сверхчеловек джунглей, а прибитый до уровня получеловека:
одичалый, опустошенный и, конечно, свихнувшийся европейский обыватель. Я искоса наблюдал за ним и вспоминал описания людей, которых индийские крестьяне находили в джунглях. Особенно поразила поучительная история одной девушки лет двадцати. Маленьким ребенком она была похищена, надо полагать, сытым зверем и принесена своим детенышам в качестве игрушки. Прижилась в лесу: стала не Маугли и не Тарзаном, а жалким уродом, физически не приспособленным не только к человеческой, но и к звериной жизни. Подражая животным, девушка бегала на четвереньках, однако очень неловко и медленно, потому что ноги ее были намного длиннее рук, но не имели такого строения, как у зайца или кенгуру, и она не могла двигаться прыжками, кости и мышцы ног были у нее слишком слабыми. Плохо обстояло дело и с едой: рвать мясо она могла с трудом — в лесу обнаружилась присущая человеку слабость зубов. Недостаточным для самообороны и добывания пищи были зрение и слух. Но слабее всех органов оказался мозг: лишенный богатого наследства животных инстинктов и не получив воспитания в человеческой среде, мозг девушки остался пустым. Она была изуродована лесом — ни животное, ни человек — и вскоре погибла в больнице. Осторожно наблюдая за господином Эверартом, я тихо покачивал головой — да, это была жертва. Негроизирован-ный европеец. Истинный столп нашей цивилизации в Конго. Было бы нудно считать, сколько за это время он роздал оплеух и пинков: он их сыпал «детям» направо и налево, бил сильно потому, что сам был атлетического сложения, но я ни разу не заметил в нем озлобления и горячности. Это был надломленный и подавленный, я бы сказал, заторможенный характер. Его привычкой было неожиданно подставить идущему негру ногу или толкнуть его назад, когда там лежал тюк.— Нужно же пошутить иногда… — улыбнулся он мне, когда упал навзничь десятый человек, и я на своем лице выразил неудовольствие. — В такой глуши пропадешь без шутки… я со своими детьми люблю пошутить… только этим и держусь…
— Ну выпьем? — предложил я, когда мы разогнули спины и закурили.
— Я не пью… спасибо…
— В такой дыре и не научились пить?
— Наоборот, разучился… Здесь жарко и скучно, ничего не хочется… ничего не радует… а ведь когда-то и я любил выпить в… э-э-э… хорошей компании, знаете ли…
— Но ведь здесь есть еще европейцы?
— Да… русские… врач на положении… м-м-м… фельдшера и некий граф… нехорошие люди… Вы их увидите…
«Новый Дерюга», — пронеслось у меня в голове.
— А чем граф занимается?
— Он — главный учетчик, понимаете ли…
Секстант и другие инструменты я стал протирать и упаковывать сам. Возился с ними четверть часа. Потом оглядываюсь: господин Эверарт тяжело спит, сгорбившись на стуле, уронив голову и руки на стол.
«Это — не сонная одурь от безделья и жары, нет, — рассуждал я, рассматривая спящего. Было тихо. Негры неторопливо переминались с ноги на ногу. — Это вялость заключенного в тюрьму. Безжизненность вынужденного затворника». Потом подумал: «Это — джунгли». Еще раз подумал и закончил: «Это — колония».
— Керенский — вот грядущий мессия! Спаситель России и мира!!!
Ростислав Мордухаевич Трахтенберг — православный, патриот, бывший врач Корниловского полка в деникинской армии. До этого — просто врач Апшеронского полка российской армии, того самого, который до взятия Берлина, во времена Старого Фрица, стоял по колена в крови и за этот подвиг на парадах носил сапоги с алыми отворотами. После довольно пространного изложения своей биографии, поэтического описания города Одессы, перечисления правил крещения в православном вероисповедании, согласно разрешения Святейшего Синода, и ознакомления с данными о его продвижении по службе, полученных орденах и участии в Великой Февральской революции, временно отмененной разбойниками-большевиками, он, наконец, поднял палец и многозначительно закончил речь приведенной выше фразой.
— Доктор, — начал я, вытирая шею платком.
— О, не называйте меня доктором, прошу вас; я здесь — только фельдшер. Доктор Трахтенберг, мсье, временно отменен наравне с ВФР. Зовите меня просто — господином статским советником. Вы удивляетесь, что я генерал? О, это очень просто и естественно: когда осенью двадцатого года мы драпанули из Крыма, я был коллежским советником. Затем каждые три-четыре года я совершенно законно сам прибавляю себе следующий чин, потому что время идет, и, когда русский народ снова призовет Александра Федоровича, я должен прибыть в Петербург в чине, соответствующем моему возрасту. Посмотрите на меня лучше, и вы поймете, что перед вами штатский генерал российской службы. Генерал! Но вам я разрешаю обращаться ко мне по-приятельски: ведь мы оба культурные люди. Здесь, в Конго и прочее, в том же роде. Мы будем приятелями, я это вижу!