Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Особлыво помню дви собачки: я их смахнул с камина в Потсдамском дворце. Мне была поручена организация Потсдамской конференции — размещение, питание и развлечение участников. Навёл я, конечно, порядок во дворце и в саду, но в некоторые комнаты пришлось входить всегда с кем-нибудь, а на большом камине я заприметил две фарфоровые собачки — такие, яких не видел нигде: большие и сделаны наподобие природы — вроде сидят по обоим концам полки две живых наших Серка или Жучки. Полюбились мне так, что вижу — нужно их заиметь! К тому же и конференция — историческое мероприятие, и отметить его надо и в личном плане. Одну собаку я заполучил сразу: пришёл в шинели и унёс, а со второй бился-бился и никак не мог улучить момент. Только когда конференция началась и участники собрались в зале, я улыбаюсь соби, как положено в дипломатии, легонько кланяюсь туда и сюда и задом пячусь на камин. Дошёл и руку назад запустил, а камин высоченный, чуть руку себе не вывернул. Но геройски одолел препятствие — закончил конференцию
Тут стали вызывать на допросы обоих генералов — трофейного и административного, и я понял, что Романова держали в тюрьме совсем не из-за потерь с доставкой оборудования, а по общему со вторым генералом делу. Романов молчал, а общительный министр быстро разболтался: когда Романова увели на допрос, он намекнул, что даёт показания на маршала Жукова, который якобы завербован американцами и является предателем и шпионом. Много позднее я узнал, что в это время Жуков впал в немилость у ревнивого генералиссимуса, который не терпел в своём окружении популярных в народе и даровитых людей. Жуков был переведён в Одессу, и жизнь его повисла на волоске. Вот тогда-то и сколачивалось дело об американской вербовке: лжесвидетели уже рьяно работали перьями по указке следователей, и судьба русского военного героя казалась предрешённой. Но у Сталина была большая кухня, и готовить острые блюда он не только любил, но и мастерски умел. Какие-то новые соображения помешали осуществлению задуманного убийства, а какие именно — когда-нибудь покажет история этих грозных лет.
Оба генерала не являлись ни бандитами, ни ворами. Это были советские сановные бюрократы, вполне уверенные в том, что им всё позволено в силу занимаемых высоких должностей: гоголевский городничий возмущался, что его околоточный берёт не по чину, а то, что он вообще берёт, ему казалось само собой разумеющимся. Два генерала брали по чину и небрежно сообщали об этом случайному собеседнику, даже не понимая, что говорят что-то предосудительное. Но главное, что меня резануло по сердцу, — это была бездумная послушность. Она являлась проявлением привитой сверху и прочно сложившейся в сталинскую эпоху психологии, которая разрешала многим людям без физического давления легко и равнодушно давать ложные показания на кого угодно, в том числе и на своих бывших товарищей. А кто такой мой обвинитель Кедров, сын генерала и старого большевика, как не копия этих же вот генералов?
Игорь Кедров работал в ИНО в одно время со мной, хотя и не знал меня лично. Когда запланировали истребление кадровых работников, то Кедров вместе с ещё несколькими людьми, исполнительность которых казалась несомненной, был выбран в следователи. Он вёл следствие как тогда было положено, то есть избиениями принуждал арестованных товарищей признаваться в выдуманных преступлениях. Большинство было расстреляно, кое-кто уцелел. В Норильске я встретил Антоновского, на этапе — Фишера (из Копенгагена), после освобождения — Нотарьева. Игорь Кедров написал в ЦК письмо с разоблачением техники допросов и оформления дел, и для его характеристики как человека интересно, когда именно он подал заявление — в начале работы следователем или в конце, то есть писал он как свежий человек, ужаснувшийся сталинской кухне, или как опытный повар, учуявший близость расплаты? Приблизило ли это письмо его арест? Интересный вопрос! Во всяком случае, его стали бить уже в квартире, при аресте. Не в отместку ли за попытку снять с себя ответственность? Я не жалею, что этого подхалима расстреляли — он закономерная жертва системы, которой прислуживал. Поэтому разговоры обоих генералов мне показались интересными, и я постарался их запомнить, видя в них продукт тогдашних общественных отношений. Встреча с такими напарниками оказалась для меня поучительной: она помогла многое понять и во многом разобраться.
Министр, конечно, тоже сразу был поставлен на больничное питание и стал получать богатые передачи, и скоро у него в углу близ изголовья тоже стала расти груда пакетов.
— У вас здесь как отделение гастронома! — говорил я. Но Романов только кивал на стену соседней камеры, оттуда день и ночь сыпался дробный стук пишущей машинки.
— Там сидит Пу И, император Маньчжоу-Го! Я знаю из верного источника. Примечайте, как ему носят обед!
И в самом деле: в Голубом Отеле надзиратели во время Раздачи одевали белоснежные ресторанные кители и подавали нам суп (не лагерную баланду) в ресторанных мисках из светлого металла, а в соседнюю камеру (мы видели через дверную форточку) обед нёс на подносе «попка» в кителе и колпаке, повесивши накрахмаленную салфетку на руку. На подносе мы замечали сервизную посуду, бокалы, бутылки вина, фрукты. Однако и мне жилось неплохо: целый день я дремал на кровати, генерал и министр резались в шахматы. Когда я слышал слово «мат», то открывал глаза и протягивал руку, а проигравший небрежно брал из кучи своих свёртков один и совал мне: это стало у них правилом. Я мгновенно съедал подачку и снова погружался в сладкую дрёму.
Несколько раз меня вызывали на допрос по делу Нормана Бородина. Бородин-отец являлся старым большевиком, командированным Коминтерном
в Китай для организации там революции. Потом измена Чан Кай-ши заставила его вместе с женой, двумя сыновьями и американкой Стронг бежать через пустыни и горы в Советский Союз. Стронг достаточно много писала о «Генерале Бородине». В тридцатых годах он был не у дел как троцкист, толстая мама работала в какой-то военной химической лаборатории, старший сын служил военным атташе при одном нашем полпредстве, а младший, Норман, работал в нашей разведывательной группе. Это был типичный представитель «золотой молодёжи»: избалованный барчук, развращённый положением и деньгами. Он и его молоденькая жена (тоже дочь какого-то босса) не стеснялись в резких насмешливых выпадах против начальства, и после ареста мой следователь, полковник Соловьёв, попросил подтвердить агентурные сведения о молодых Бородиных, что я и сделал. Прошло десять лет, Н. Бородина вернули из Америки, где он уютно пережил войну, арестовали и снова запротоколировали мои тогдашние показания. Но я понимал, что меня вызвали из Сибири не для этого: подобное подтверждение мог в течение часа получить наш опер в Суслово. Тащить заключённого в Москву ради такого пустяка было нелепо, и я, сидя на кровати с закрытыми глазами и с протянутой рукой, в тысячный раз перебирал в голове все возможные варианты объяснения и ничего не находил разумного, кроме письма Анечки, моей боевой лагерной жены, с указанием, что в двадцатых числах октября меня вызовут на переследствие и освободят: так ей обещал юрист, взявшийся хлопотать по моему делу. Услуги юриста обходились ей дорого — ночами вышедшая из лагеря усталая женщина шила платья, чтобы заработать деньги на оплату адвокатских хлопот. За платье она получала тридцать рублей, а выплатить нужно было десять тысяч. Меня вызвали двадцать третьего октября, всё как будто бы совпало, но думать о пересмотре дела и освобождении я просто боялся: это казалось слитком фантастичным.Наконец всё объяснилось. Меня вызвали к начальнику следственного отдела генерал-майору Леонову как раз тогда, когда в кабинете находился министр государственной безопасности Абакумов. Мне предложили амнистию, очевидно, в целях дальнейшего использования. Я наотрез отказался и потребовал переследствия, пересуда и полного восстановления в правах, а придя в камеру, попросил листок бумаги и написал Абакумову то же самое, дерзко добавив, что такая история, какая произошла со мной, не мыслима ни в одной культурной стране.
Романов авторитетно разъяснил, что вызов к министру и разговор об амнистии означают, что сегодня же ночью меня выпустят на свободу. Он сообщил свой адрес и попросил зайти к семье. Действительно, ночью меня вызвали с вещами, мы обнялись, и, сопутствуемый улыбками и наилучшими пожеланиями, я вышел из камеры.
Глава 2. В ожидании конца
Внизу пришлось посидеть в конверте часа два, затем меня усадили в «чёрный воронок» и куда-то повезли. Куда? Я ожидал вызова в баню, выдачи приличного костюма и документов и вывода на площадь Дзержинского. Но получилось что-то не то… Куда меня везли?
Вскоре шум уличного движения затих. Я вспомнил, что у чекистов имеется немало засекреченных дач близ Москвы. Там с комфортом живут те, кого хотят скрыть от чужих глаз. На такой даче когда-то сидел бежавший к нам офицер генерального штаба одной западной державы; он женился на знакомой даме Юлии. Мы вместе встречали Новый год в тридцать седьмом году. Я задумался. Воспоминания нахлынули горячей волной…
Машина въехала во двор и остановилась. Приглушённые голоса.
— Выходи!
Согнувшись, я торопливо выползаю вон.
Передо мной солдаты. Направленные мне в грудь штыки. Позади длинные низкие дома. За ними — церковь.
Что это? Я как будто бы бывал здесь?!
И вдруг молниеносная мысль: это то место, где фабрикуют их. До боли в сердце я вспомнил человека с проткнутыми барабанными перепонками… Елкина… Столик и человека в телогрейке. У него был тогда насморк…
Всё. Теперь я не вывернусь…
Конец…
Но меня не потащили в подвал; вместо того чтобы обогнуть приземистое здание и вбежать в дверь, за которой начиналась лестница в подвал, мы вошли в открытую дверь прямо против «чёрного воронка» и очутились в обычном тюремном вокзале: у стойки я заполнил листок, из которого узнал, что попал в номерной спецобъект. Принимающий нашёл номер камеры, и меня потащили по узенькому полутёмному коридору, потом через деревянный, покрытый инеем переход во второе здание, где и втолкнули в моё новое пристанище.
Это было почти тёмное помещение, еле освещённое тусклым светом электрической лампочки над входной дверью и жидким светом из маленького замёрзшего окошка под низким потолком на противоположной стороне. Койка была откинута к стене и заперта. Посреди находился железный столик, и перед ним стоймя торчала из пола рельса, игравшая роль стула днём и опоры для койки ночью. Камера была длиной метра два с половиной, шириной — метра полтора-два. Цементные стены почернели от грязи и пятен мёрзлой сырости. Было очень холодно — изо рта у меня при дыхании шёл пар. Я заметил, что коридорные надзиратели одеты в шинели и валенки. Камера показалась мне карцером или чем-то вроде временного конверта.