Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
Шелковистые светлые локоны свободно обрамляли очень бледное лицо и казались сиянием, как у ангела на иконе, голубые глаза не отрываясь смотрели на меня, и я видел дрожащие в них слёзы. Вот виденье подняло руку, узкую, бледную, с синеватыми жилками, как-будто восковую, нет, нет — живую, но полупрозрачную, — и я замер, ожидая благословения. Девушка медленно шла ко мне, потом остановилась. Я видел мягкий неземной свет вокруг её головы.
— Доктор, я пришла к вам ночью… Чтобы отблагодарить… Вы спасли мне жизнь, я это знаю. Но у меня ничего нет: посылок не получаю… И вообще… Ничего… Нет.
Она не отрываясь смотрела на меня, стараясь найти нужные слова. Крысы стихли. Воцарилось глубокое молчание как при совершении
— Я сегодня первый раз поднялась. Сходила в баню. Лизавета Альбертовна дала мне для этого случая цветочное мыло… Так я, доктор… Чистая… Совсем чистая.
Так мы стояли друг перед другом, в волнении не находя слов. Потом девушка подошла ближе, положили руки мне на плечи, опустила кудрявую голову на мою грудь и прошептала:
— Так вы возьмите, доктор… что имею… Больше ведь ничего нету… — она начала медленно развязывать верёвочку на рваных ватных штанах.
Я стоял, вытянув руки по швам, не будучи в силах разжать стиснутые зубы. Светлые пряди её волос касались моего лица. Я видел её висок и щёку — прозрачные и неземные. Потом она качнулась, и я поддержал её за плечи.
— Вот дура, — сказал я ей. — Спас, ну и что? Иди. Тоже ещё выдумала. Катись, Алёнка, к чертям.
Потом она тихо плакала у меня на груди, и мы стояли обнявшись, а обнаглевшие крысы бегали вокруг нас и прыгали на стены, и мы оба сжимали друг друга в объятиях, потому что оба были бездомными, потерянными и несказанно одинокими. Мы были, как отец и дочь. И обоих нас ожидал только морг.
— Ты куда? — услышал я голос санитара за дверью. Это было зимой следующего года. — Сейчас приёма нет. Доктор делает вливания. Давай отсюда! А то как дам разок, так покатишься! Пошла!
Был час вливаний биохинола больным сифилисом. Я отпустил последнего больного и оформлял его карточку.
— Кто там? — крикнул я. — Гони её вон!
— А я тебе, санитар, как залеплю по морде, так ты сам покатишься вместе с этими пузырьками. Пеллагрик несчастный! Уж молчал бы, падали кусок!
Дверь распахнулась, и через порог бодро шагнула толстая красномордая девка в белом платке и новеньком ватнике. Взяла дверь на щеколду. Повернулась. И с сияющими глазами раскрыла мне объятия.
Лагерь — это серое царство. Здесь всё серое и чёрное. И вдруг такая красная сытая харя, раздутая, как спелый помидор. В щёлочках заплывших глаз искрились слёзы радости и восторга.
И я вдруг всё вспомнил и понял.
Полгода тому назад Алёнка явилась ночью ко мне в кабинет «благодарить» меня, чем бог послал. Этим одновременно растрогала и привлекла к себе внимание. А когда позднее заведующий бойней зашёл ко мне и распорядился прислать ему чистую девушку для ежедневной варки свиного мяса, я послал Алёнку, считая, что ещё раз и напоследок оказываю ей большую помощь. На бойне голодные заключённые отрезали у свиных тушек кусочки и тем портили их — нарушали стандарт. Поэтому начальник решил варить ежедневно одну тушку и давать мясо и горячий бульон рабочим, чтобы с утра насытить их и отучить от порчи тушек, готовых к сдаче Военному ведомству. Я послал Алёнку и забыл об этом. И вот теперь ко мне явился воочию видимый результат.
— Доктор, милый доктор, первый месяц я не могла спать: просыпалась, почитай, каждый час и с закрытыми глазами ползла к котлу! Сплю и жру! Сплю и жру! Потом отъелась и стала есть поменьше — днём, и куски, которые получше. Наконец, и это прошло. Я стала на ноги, доктор! Теперь меня не свалить! И я решила рискнуть, поняли, доктор?
Лоснящийся красный помидор, от радости захлебываясь словами, между тем бросил телогрейку и начал спускать ватные штаны.
— Ты что делаешь, бывший голубой ангел, теперь чёрт малиновый? — закричал я.
— Пришла отблагодарить своего доктора, — пыхтела Алёнка, распаковываясь дальше. —
Вы мне спасли жизнь — принесли на плечах в барак, вы послали на бойню! Так и я не свинья, доктор, всё помню. Настал мой черёд — хоть рискую, но отблагодарю. Я сегодня была в бане, я такая чистенькая, доктор, я…— Ты что, дура, опять за своё?
— Опять! — блаженно улыбаясь кивнула Алёнка. Расстегнула бюстгальтер, и оттуда посыпались куски варёной свинины; сняла трусы, а в них пласты свежего розового сала. — Вот, получайте!
— Ты же за это получишь новую десятку, Алёнка, — сказал я, пряча все эти сокровища в медицинский шкаф. — А если бы на вахте заметили? Больше чтоб этого не было! Слышишь?
— Нет, не слышу. Пока не выгонят, буду носить и дальше! — бурчала Алёнка, обтирая заснеженным платком засаленные груди. — Вашим полотенцем нельзя — санитар, сука, сало унюхает и донесёт. Так-то!
Потом я её крепко обнял и поцеловал. Она носила мясо снова, и я её целовал опять. Пока мы не перенесли место свиданий в знакомую ей кабинку. Алёнка попросила занести её в список сифилитичек и официально снять с работы на бойне как заразнобольную — одолели мужики вечными приставаниями. Так мы и сделали. Алёнка научилась сипеть и на все заигрывания всегда указывала себе на горло и хрипела: «Не видишь? Сифон уже как есть горло проел!» — а вечером приходила ко мне и к крысам. Работала она в поле. В любви была неистовая и шумная, и крысы её боялись. Каждое свидание она ломала ножки у топчана, и, в конце концов, мы внезапно с треском валились на пол. Алёнка, сидя, вынимала из паза между бревен огрызок химического карандаша и рисовала на бревне палочку: она вела учёт палочкам. В конце концов мой санитар, хмурый немец Вольфганг, при виде Алёнки после вечернего приёма молча снимал халат и шёл в переднюю, где у него хранились гвозди и молоток.
В лагере на девятьсот мужчин приходилось сто женщин, все они, молодые и старые, красивые и безобразные, сожительствовали с кем-нибудь; и ни Алёнка, ни я не были исключением. Мужчин и женщин толкали друг к другу отчаяние, страх и одиночество, реже — расчёт и выгода или физическая потребность, но всегда, во всех без исключения случаях — потребность мира и покоя, внутреннего равновесия, душевной ласки и дружбы, семейного уюта. Но именно их-то в лагерных связях не хватало. Запрещённая начальством любовь несчастных людей оставалась несчастливой и не могла дать того, что от неё ждали: обе стороны, обнимая, думали об оставленных и любимых, и внутренней близости не возникало. Новый срок за расхищение мяса для Военного ведомства означал бы для Алёнки верную и мучительную смерть в Искитиме, её поступок был геройским, и все же мы оставались теми, чем были — одинокими и несчастными.
А потом я внутренне превозмог гибель близких и нашёл себе новую семью, здесь же, в лагере; не очередную судорожную вспышку страсти у порога морга, а человеческую любовь на жизнь и счастье. Пришла женщина и создала внутри загона из ржавой колючей проволоки семейный уют с его обычными радостями и тревогами. Существование превратилось в жизнь.
Как раз перед этим Алёнку, повзрослевшую и вполне здоровую, взяли в этап. Мы сердечно простились, и всё было кончено. Как две перелётные птицы, мы сошлись на время и разошлись навсегда. Утешало то, что её срок подходил ко второй половине, а значит, можно было надеяться на амнистию.
И всё-таки я встретил её ещё раз. И встреча эта запомнилась навсегда.
В декабре сорок седьмого года меня везли из Мариинс-ка в Москву. В Свердловске, часа в три ночи, нас вывели на окраину вокзала и посадили с мешками на снег. Рядом сидел и ожидал погрузки другой этап, двигавшийся в обратном направлении, с запада на восток. Ночь была зверски холодная и удивительно тихая и лунная. Вагоны стояли справа и слева бесконечными тёмными рядами, вверху сияла луна, внизу двумя чёрными квадратами сидели мы.