Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
Помогать ему было трудно, так как он попадался начальникам на глаза и бесил их своим подчёркнуто интеллигенским видом. В конце концов мы просто стали гулять вместе по полчаса перед приёмом. Но и здесь вышла стычка из-за того, что Лёвушка безобразно картавил.
Пахан бандеровцев, широкоплечий головорез с тупым лицом сельского начётчика и богатея, отозвал меня в сторону и сказал строго:
— Доктор, мы вас, конешно, уважаем, але як вы можете говорить с таким жидом, як с человеком? Мы, бандеровцы, чекаємо, що вы не будете так нас оскорблять!
Я приятно улыбнулся.
— Я готов на разводе стать на колени и поцеловать любого еврея в место,
Бандеровец раскрыл рот от изумления.
Один раз меня вызвали в этапную секцию. Там на койке лежал новоприбывший. Я наклонился. Миша-Поп!
Мы обнялись.
— Меня таскают по этапам… Это мучительный вид казни, доктор! Но у меня радостная новость: я умираю… Смерть — это единственная форма истинного освобождения для советского человека. Скоро я навсегда распрощаюсь с марксизмом-ленинизмом, социалистическим реализмом и советской демократией. Сознайтесь, вы мне завидуете?
Миша вздохнул и смолк.
— Нет, — сказал я твёрдо. — Надо жить! Ждать осталось недолго. Слышали последние параши? Скоро лагеря закроют, и мы пойдем по домам!
Миша улыбнулся.
— Вы предпочитаете московских оперов? А я думаю, что они всюду одинаковы. Лучше жить без опера.
— Где?
— Там, — и костлявым грязным пальцем он указал вверх.
— На чердаке этапного барака?
— На небе, доктор. Вы производите впечатление упрямого коня, который любит брыкаться. Зачем?
— Ладно, Миша, не будем начинать спор. На вас уже есть наряд в этап? Ладно, сегодня ночью вас не заберут, потому что сейчас санитары увезут вас в больницу, дней десять вы полежите, отоспитесь, а там будет видно!
Миша сделал рукой знак протеста.
— Не гонитесь за смертью, Миша; она от вас не убежит. Санитары, заберите его!
Ночью я проснулся от толчка в бок. Двери барака были отпёрты, из них валил морозный пар.
— Встать! Одеться! На допрос!
Мне скрутили руки и повели. Только Едейкин поднял голову, кивнул и опять сделал вид, что спит. Конечно, на восемнадцатом году заключения лагерник до тошноты знает все ухватки следователей, он предвидит следующие вопросы и знает цену ругани, угрозам и побоям.
И всё-таки ему не легче. Нервы не выдерживают, что ли? Сколько лет можно терпеть одно и то же? Ведь я разменял мой восемнадцатый…
— Становись к стенке, фашистская тварь!
Опер взял меня за уши и дёргает голову так, чтобы она затылком побольнее ударялась о стену.
— Сейчас мозги вытряхну, гадина! Чего молчишь?
Когда я начинаю чувствовать, что колени уже подламываются и я сейчас рухну на пол, опер отходит, вынимает носовой платок и вытирает потный лоб, шею и руки.
— Измучил, гад. Чего молчишь?! А?
Он вынимает пистолёт. Я с тоской вспоминаю Тайшетский распред. Всё то же… Когда же кончится…
— Обещаю написать твоей матери твою последнюю волю. Говори!
Он приставляет дуло к моему лбу. Я молчу.
— Это ты спрятал этапника в больницу?
— Я.
— С каким диагнозом?
— Начинающаяся пневмония и истощение.
— «Истощение»… Эта собака скоро подохнет! Знаешь это?
— Знаю.
— И ты подохнешь!
— Пусть.
Опер закуривает и смотрит на часы. Вдруг говорит другим голосом:
— Идите в больницу, доктор, поднимите этапника с постели и доставьте его в этапную секцию. До развода он ещё поспеет на поезд. Идите, сейчас ударят подъём!
Я
трясусь от злорадного торжества: Сталина нет, теперь опер не смеет поднять больного с больничной койки!Стою, вытянувшись и прижав затылок к стене.
— Ну, что же вы? Поспешите!
Я молчу.
— Ну?
Чуть шевеля губами, я шепчу:
— Этапник… болен…
Опер отпрыгивает назад. Он в слепой ярости.
— Ах ты, фашистский гад! Собака! Не хочешь, чтоб с тобой по-человечески говорили?!
Он вне себя. Но… времена не те…
— Пристрелю! Пристрелю, сволочь…
В эту минуту входит капитан — шапка задом наперёд, грязная шинель нараспашку.
— Что тут у тебя, Синельников?
— Да вот твой фашист спрятал от этапа одного гада и…
— Он не при чём… Это я лично отправил этапника в больницу.
Я не верю своим ушам. Опер растерялся.
— Ты?
— Я.
Выпучив глаза, они смотрят друг на друга.
— Да тебя вчера в зоне вообще не было, капитан!
— Был. Вечером заехал.
— Вечером я тебя видел в городе с майором Анохиным.
— Вот потом-то я и заехал в лагерь.
— Врёшь!
— Честное пионерское!
— Я не шучу, товарищ капитан!
— Я тоже, товарищ лейтенант! Отпусти моего врача! Я сам поставил диагноз, и сейчас мы пойдём смотреть больного.
Выходим. Светлеет. Редкие фигуры бредут к кухне. Капитан шагает, размахивая руками. Я плетусь сзади. Далеко за нами, прячась за бараками, крадётся Едейкин. Это он подстерёг начальника на вахте и предупредил… Молодец…
Капитан полуоборачивается и с угла губ сипло рычит:
— Уж если захотели оставить кого-то, доктор, так по крайней мере могли бы предупредить меня!
Потом опасливо смотрит по сторонам и широко шагает дальше.
Вот тогда я и сказал себе: «Пора. Или Шёлковая нить выведет меня на свободу, в жизнь, или я умру у самого выхода. На пороге открытых дверей в Свободу. Дальше я могу не выдержать!»
Теперь я думаю, что очень серьёзной причиной надвинувшегося изнеможения было отсутствие единомышленников и друзей. Не то, чтобы таких людей на 05 не было: напротив, в большой зоне с населением в три тысячи человек их было больше, чем в других лагерях, где я жил, — встречались ежовские контрики довоенного времени, которых я понимал с полуслова, попадались и внутренне близкие люди из военного и послевоенного набора. Но все они терялись в толпе, все были заняты на строительстве, а те, кто оставался в инвалидных бараках, не могли найти меня, потому что я сам носился с места на место, подгоняемый безудержной потребностью капитана шуметь и всё переворачивать вверх дном. А ночью, возвратившись с приёма, я был полумёртвым от усталости, мне не только не хотелось говорить, я просто не мог думать: к ночи я был уже не человеком. По-этому-то и не смог найти кого-нибудь по душе, не смог ни с кем подружиться.
Много запомнилось лиц и разговоров, любопытных, характерных, но искренних и задушевных ни одного. В свободную минуту я любил поговорить с полковником флота, бывшим японским морским атташе в Москве. Он задавал бесконечное количество очень разумных и трудных вопросов, я обдумывал ответы и отвечал. Это было интересно, но не давало покоя переутомлённому мозгу. Японец хотел понять философский и исторический смысл событий и, в частности, причины поражения Германии и Японии. Его волновало новое мировоззрение, которое, очевидно, ломало в его сознании всё старое и привычное и помимо его воли формировало из него нового человека.