Пир в одиночку
Шрифт:
Дверь отходит легко и беззвучно, выпуская полоску неяркого света, Мальчик – навстречу ему, бочком, в узкую щель. И сразу же закрывает дверь, приваливается к ней спиной; в спине-то, явственно различает теперь, и стучат часы.
Пыльное оконце заделано сверху фанеркой, а внизу загораживают стекло два высоких бутыля с зеленой жидкостью, в которую просунуты желтые трубки. Другие концы трубок опущены в миску с водой, торопливо булькающей маленькими пузырьками. Вокруг, на покрытом клеенкой столе, что вплотную придвинут к подоконнику, – множество пустых стеклянных банок. Впрочем, не все пустые – нет, не все! – одна, знает Мальчик, не пустая и, вытянув шею, отыскивает ее глазами.
Банка эта прикрыта обломком черепицы. (Не полностью – оставлено место для воздуха.) Осторожно сдвинув тяжелую – ни одному котищу не справиться! – черепицу, видит маленького, сжавшегося, с распущенным крылом Чикчириша. Поджав лапки и втянув голову,
Тихо, чтобы не разбудить воробья, возвращает черепицу на место. Оглядывается. Он не любит этой холодной коробки, как бы прилепленной к дому, не любит, даже когда в нее пробивается сквозь серое стекло солнце (это бывает до обеда), а сейчас здесь совсем хмуро, все притаилось и ждет, исподтишка наблюдая за ним: и черный старый гардероб в углу (Мальчику не нравится это слово: гардероб), и висящее на стене, с помятыми боками корыто, внутри которого болтаются на веревочках три сухих, для бани, веника – два повыше (глаза), а один, тот, что посередке, вниз уполз (нос), и плетеные, друг на дружке, корзины, похожие на туловище без головы и без ног. Мальчик ежится. Но не столько от страха ежится Мальчик (он не трусливый мальчик), сколько от холода, однако уходить не собирается. Еще раз внимательно обводит взглядом сени, ища, где бы пристроиться и подождать, пока вечер наступит не только в сенях, но и снаружи. Это нехорошее место – конечно, нехорошее! – но чем хуже, чувствует он, тем безопасней. Никто не войдет – кому охота лезть в нехорошие места! Никто не станет искать его здесь – догадайся-ка попробуй, что человек, а тем более ребенок (Мальчик иногда забывал, что он ребенок, но сейчас помнил), прячется в нехорошем месте!
Возле гардероба, но не вплотную, а так, чтобы можно было открыть дверцу, округло громоздился свернутый матрас. На нем-то, косясь на гардероб, и устроился беглец (еще, правда, не беглец, не совсем беглец, но скоро станет им), и здесь-то с ним произошло то, чего он больше всего боялся (а Адвокат, напротив, своими нескончаемыми ночами страстно и бесполезно желал): Мальчик уснул. На бок тихонько завалился, руку под щеку подсунул, и теплая щека стала от руки (а может, наоборот?) еще теплее. Приснилось Мальчику лодка с крашеным, нагретым солнцем сиденьем, рядом, прикрыв голову носовым платком, его, Мальчика, защитник, вокруг плавают на зеленой воде белые лепестки, спичечный коробок плавает, и длинное мокрое весло коробок этот легонько трогает. (Вода плещется, но не как у Адвоката, который моет как раз перед ужином руки, – по-другому.) Мальчик восхищается во сне: какое умное, какое живое весло, но он только делает вид, будто веслом восхищается; на самом деле ему очень нравится тот, кто весло это держит.
Адвокат моет руки – уже третий раз за вечер! А в детстве и в ранней молодости не отличался чистоплотностью. Но то в детстве, то в ранней молодости – золотой рамочкой обведены те далекие времена. Внутри рамочки движутся человеческие фигурки, небыстро движутся и плавно, бесшумно, но контуры их различает ясно, различает пылающий медный таз на примусе, слышит горячий запах абрикосового варенья, ощущает липкий вкус теплых пенок и едва не вздрагивает от укуса пчелы… Изысканные лакомства воспоминаний – ни в какое сравнение не идут они с грубыми материальными блюдами. Тем не менее Адвокат, которого кое-кто считает аскетом, от последних тоже не намерен отказываться. С прохладными, легкими, как бы летучими руками направляется в кухню. Вооружившись ветошью, происхождение которой ведомо лишь Шурочке, вынимает из духовки огненный противень. Картофельный дух горяч и густ, но не однороден, прослаивается сладковатым ароматом томленого, а кое-где побуревшего от жара лука.
Крылья широкого, в крупных порах носа плотоядно трепещут. Лопаткой берет слипшиеся розовато-белые ломтики и благоговейно, стараясь не разрушить, кладет на тарелку. Лук все-таки кое-где почернел, два или три колечка – их-то в первую очередь и цепляет вилкой. Раньше это делали Шурочкины обидчики, старший и младший (тогда, впрочем, они еще обидчиками не были), спорили даже, кому поподжаристей, особенно младший. Старший был тих и примерен, ласков, улыбчив – любимец Шурочки. (Обидчики, заметил Адвокат, большие обидчики, главные, – всегда из любимцев.)
Голоса за окном стали тише и реже – дозорные у подъезда, долузкав семечки, начали расходиться, но не исключено, что на смену им явятся другие, помоложе и погорластей, и не с семечками, а с водкой. Эти не у подъезда расположатся, а на некотором расстоянии, возле обсаженного деревцами и кустарниками
детского сада. До поздней ночи будут куролесить, то взвизгивая придушенно, то затягивая вдруг песню, но не слишком громко, потому что, когда слишком, из окон начинают шикать и грозить милицией. Из окон домов, а не из окон садика – там теперь мертво все, нет больше ночной группы, а когда-то была, и Шурочка, глядя на светящееся поздно окошко, думала с печалью в глазах о тех, кто спал в эти минуты на казенных коечках. Ужасным казалось ей это круглосуточное разделение детей и родителей. Это отделение детей от родителей – словно чувствовала, что рано или поздно у них случится то же самое и заранее переживала, в особенности за старшего. Потому что старший хоть и рос, и наливался в плечах, и креп голосом, в котором нет-нет да прорезывались густые нотки, оставался все равно младшим, вернее – маленьким. Вечно маленьким. Не понимающим вещей, которые другие дети в его возрасте давно уже понимали… Видел, к примеру, как ушла бабушка, – сам же проводил до лифта, подождал, пока съедутся дверцы, а потом еще некоторое время оставался на гуляющих по лестничной площадке сквозняках, следил – именно следил! – как с затихающим жужжанием ползет вниз невидимый в стене лифт, как там, внизу, открываются двери – он, кажется, и это различил со своего тринадцатого этажа! – и лишь после того, как вышла из парадного, вернулся без единого слова в свою комнату, а спустя час, уже перед тем, как ложиться спать, произнес, глядя перед собой крупными блестящими глазами: где бабушка? Будто бабушка здесь была, рядом, за стенкой, и он ждет не дождется, когда войдет она.У Шурочки дрогнули губы. Испуганно и вместе с тем виновато, хотя никакой вины за ней, конечно, не водилось, посмотрела на Адвоката, будто искала защиты у него – точь-в-точь, как искали ее другие (и как ищет спящий на матрасе Мальчик), но Адвокат, трезвый реалист, не брался за безнадежные дела, хотя в тот момент он не понимал еще, что дело безнадежное: слишком страшно было осознать это. Слишком кровную связь ощущал между собой и тем, кто, благодаря этой как раз связи, может обречь его на чудовищные муки.
Тихонько подсела Шурочка к обидчику (вот! это был тот самый миг, когда он начал превращаться в обидчика), взяла за руку, успокойся, сказала, бабушка дома у себя. А он и не думал волноваться – волновалась она, и ее-то в первую очередь следовало успокаивать. Но как успокаивать? Что говорить? С озабоченным лицом вышел Адвокат из комнаты, и озабоченность эта не была притворной, упаси бог, не была маской, которую он надел, дабы укрыться от вопрошающе-тревожного взгляда, его действительно ждали дела в тот вечер.
А собственно, когда его не ждали дела? Нарасхват шел – о, были времена, когда он шел нарасхват! – ловили на улице, домой являлись и уж, конечно, звонили, звонили, звонили…
Адвокат, с вилкой в руке, всем телом ощущал рядом молчащий телефон. Будь он склонен, как Мальчик, к образному мышлению, то сравнил бы эту зеленую штуковину с бомбочкой – небольшой, опрятной такой бомбочкой, которая в любой момент может взорваться, но все не взрывается да не взрывается. Пожалуй, сейчас он ненавидел и боялся телефона даже больше, чем в прежние времена, когда тот донимал его с утра до ночи. Сколько раз трубку снимала Шурочка, которая по голосу распознавала: клиент, и мягко, с чувством вины, теперь уже не воображаемой, а реальной (обманывает человека!), говорила, что Адвоката нет, в то время как Адвокат с газетой в руках сидел, вытянув ноги, в кресле и вопросительно глядел на нее поверх очков!
Телефон молчит, но все равно мешает – мешает насладиться вкусом горячих, рассыпающихся во рту, в меру солоноватых картофельных долек, почти таких же, как получались у Шурочки. Все последнее время телефон постоянно раздражает Адвоката и раздражает не звонками своими – если бы звонками! – а угрюмым, исподтишка, будто кто-то в глазок следит, молчанием; избавиться от надзора можно одним-единственным способом: выключить аппарат. Он и сделает это, но не сейчас, позже, в определенный миг, наступление которого подскажут ему внутренние часы. (Впрочем, на обыкновенные тоже бросит взгляд.) Миг этот всегда как-то по-особому торжествен для Адвоката, угадывающего в нем некую тайную патетику, осознавать и анализировать которую он не дает себе труда. Если для Мальчика, который, конечно же, знал, что люди время от времени умирают, и даже, сам того не подозревая, почивал на ложе смерти – на том свернутом матрасе, который по этой как раз причине и выставили в сени, – если для Мальчика смерть была разновидностью жизни, таинственным и страшным ее продолжением, вариантом полуразрушенной бани, в которой обитают беспризорные люди и мимо которой ему предстояло пройти, то Адвокат полагал, что смерть есть смерть и ничего больше. Его не ужасала перспектива полного и окончательного исчезновения, напротив, и Шурочка соглашалась с ним в этом. С некоторых пор у них наступило полное взаимопонимание, почти идиллия…