Пирамида, т.1
Шрифт:
– При любой беде нельзя спускать по дешевке нечто, чему нет цены на свете, да и мне покупать исчезающее при передаче из рук в руки... – сказал он тоном школьной прописи, что объяснялось для него состоянием крайнего расслабленья. – Не сердитесь.
– Ой, что вы, я сама еще раньше раздумала. Видать, заветное колечко не продашь: как ни дергай, ни тяни, с пальца не снимается. Это вы меня простите за причиненное беспокойство... – и сразу собралась бежать домой.
По опустевшему столику за балюстрадой можно было догадаться, что верхняя пара, уже втроем, наверно, проследовала к выходу, и тут по жаркой девичьей обиде Дуне непременно захотелось, пока спускаются по лестнице, догнать их в вестибюле, чтобы пройти под самым носом у Дымкова, мимо его протянувшихся рук и тоже не заметить... К слову, намеренье Дуни как нельзя лучше подходило и Сорокину. Внезапно зажглась вторая половина люстры, появившийся на эстраде оркестрант стал раскладывать ноты по пюпитрам. Ресторан готовился к приему основных своих, вечерних гостей, и воротившийся здравый смысл подсказал режиссеру, что теперь-то уж кто-то из его приятелей, забредших на загородный огонек, непременно застукает его здесь в компании с подозрительной милашкой.
– Я подвезу вас, насколько мне будет позволено, – тоже поднявшись, предложил Сорокин, благодарный за нечто сохранившееся от их странной беседы, в сущности ничто.
Дуня колебалась, потому что, с одной стороны, давешняя пара имела время исчезнуть, и случай наказать Дымкова мог и не повториться, а с другой – желтые пятна истощенья то и дело плыли в глазах, и вот уж не было уверенности, что по непогоде и со столькими пересадками хватит сил добраться до Старо-Федосеева. Опасения подтвердились: пока расплачивались
Ладонью защищаясь от света, Дуня погладила крыло жестяной коробки.
– Все еще бегаешь, бедняжка? – поздоровалась было она и тотчас прибавила, из смутной потребности польстить помрачневшему хозяину, что машина его почему-то стала больше и темней.
– Побывала со мной на съемках в Крыму... – отметая снег с ветрового стекла, сквозь зубы отвечал Сорокин на ее непрошеное милосердие. – Видимо, поправилась и загорела.
Изогнувшись, с гадким самочувствием последнего босяка он втиснулся в тесноту за руль и стронулся с места, следом двинулись и они; затем началось бесшумное, как в простудном кошмаре, беспредметное преследованье. Прожекторный свет из-за спины мешал вести машину и в стремленье оторваться, уйти из светового тоннеля, напрасно налегал режиссер на всякие рычаги и педали, отчего злосчастная жестянка то издавала жалобный дребезг, то пускалась скакать по-телячьи со ската на скат. Без чувства вражды или мести за один неотданный должок, только с печальным любопытством, поминутно настигая, чуть не подталкивая сзади, Юлия вела свою неслышную громаду за убегающим Сорокиным, позиция которого лучше всего определялась словами сверканье пяток... Догадываясь о дымковской проделке по наущению спутницы своей, Дуня присоветовала пропустить погоню мимо, но едва прижались к обочине, остановились и те. Такое сопровожденье не исключало и политической слежки, обычно она в те годы предшествовала аресту, – в режиссерском воображении развернулся было весь цикл последовательного, на ночных допросах, разрушения личности, но задняя машина внезапно свернула за угол, и тогда самое издевательство их странным образом вплелось в романтику сорокинского приключенья.
Еще далеко оставалось до Старо-Федосеева, когда Дуня пожелала выйти под предлогом посещенья подруги, причем в довольно глуховатом районе. К тому времени режиссер то ли устал смертельно, то ли начинал понимать, что в его прямых творческих интересах лучше не настаивать на немедленном раскрытии подвернувшейся тайны.
И как в прошлый раз, непонятный спазм тоски, сопровождающей утрату, заставил его выйти из машины:
– Мы с вами так и не договорились ни о чем. Мне ничего от вас не надо. Через пару ужасных недель я возвращаюсь со своей съемочной группой на юг... Потом еще месяца три хлопот и переживаний... Как мне найти вас после выпуска картины?
– О, я сама напомню вам о себе, когда потребуется... – И простившись, движением пальчика в рваной перчатке, как-то слишком быстро, без оглядки, потаяла в сумерках переулка.
Тамошняя тишина, воздух окрестности некоторое время хранили как бы тень ее присутствия. Режиссер с запозданием осознал, что стеснительное вначале приключение оборвалось без надежды на третью встречу, оставив по себе лишь щемящее, возраставшее с годами сожаление; позже, в одном генеральном выступлении, выясняя секрет прочности мировых шедевров сравнительно с ходовыми рукодельями современности, он определил его как некий квант той первородной, воспоминаньем или предчувствием пропитанной печали, что наравне со штурмовой одержимостью художника таится во всяком истинном творенье. Дерзость публичного суждения, насторожившего приятелей и дежурных стукачей, выдавала меру сорокинской тоски об упущенных свершениях, от века вознаграждаемых по высшей прометейской ставке – чахоткой, нищетой, безумием, больничной койкой, магаданской каторгой. Он потому и не носил своих медалей за усердие, что самому напоминали о пропащих годах его шумного и многосерийного бесплодия, – лучше было толковать его тем, другим, а прежде всего – что до сей поры подходящего сюжетца не наклюнулось. Последнее время, однако, особенно в интимной компании, все чаще поминал он про какие-то врата, несколько неожиданные в его словаре по своей архаической фактуре, причем подразумевался наглухо замкнутый от широкой общественности, в обыденность задрапированный проход куда-то, за порогом коего избранникам открывается горизонт священного и запретного прозренья. Одного томления по неизвестности иному хватило бы на полнометражный непреходящий боевик, и, конечно, эпизод с забавной владелицей непродажной тайны мог вполне послужить зерном, запевной нотой к такому, может быть, надэпохальному созданию. Однако, как ни мараковал полувсемирный режиссер, оперируя глубоко-эрудированной логикой с применением социалистического реализма, так и не далось ему дальнейшее прочтенье начатой было строки.
Закрыв ладонями лицо, вполне безопасно для своей репутации по безлюдности района, пытался он мнемонически закрепить в себе божественное впечатленье, которое быстро распадалось, утекая сквозь пальцы.
– Дверь, дверь, дверь... – вслух бормотал он, как пароль тайны, и, правду сказать, никому из его сослуживцев по искусству не доводилось наблюдать солидного, преуспевающего генерала от кино в таком нравственном неустройстве.
Целый месяц затем все собирался заказать кому-либо из выдающихся графиков современности цветной эстамп, чтоб висел над рабочим столом. Круто изменившаяся в чужой трактовке Дунина тема складывалась теперь приблизительно так – сплошная, во весь лист и без кромки неба поверху, крепостной кладки стена тонет в сумраке циклопического колодца; скользящий по выступам дикого камня с чахлой зеленью и плесенцой кое-где, тихий свет вечерний едва достигает середины, и надо присмотреться, чтобы различить внизу глухую, под полуциркульным несущим сводом архивольтой, железную, давно не открывавшуюся дверь, а дальше только сердце подскажет непонятное, извне пробившееся сиянье, высветляющее щербатый, плитчатый порог... Среди высокооплачиваемых мастеров капитального проектирования не нашлось ни одного Пиранези, хотя бы просто мечтательного мастерового на такого рода частную поделку, а через полгода самое волнение подзатихло под воздействием сытости и покоя, но замечено было, что даже наиболее казенные сюжеты, обкатанные в присутствии лишь подразумеваемой двери, по загадочной механике душевного катализа, начинали слегка светиться изнутри. Благодаря экономному пользованию, режиссеру Сорокину удалось растянуть полученную в тот памятный вечер порцию тайны до пенсионного возраста.
Было так забавно следить сзади за метаньями сорокинской жестянки в попытках ускользнуть от преследованья, что, будь немножко времени в запасе, Юлия непременно продлила бы свою в конце концов безвредную игру, чтобы при встрече, в развитие исторически сложившихся отношений посмеяться над приятелем. В тот раз ее не на шутку встревожило сделанное открытие из интимной жизни режиссера Сорокина, хотя по причинам, требующим особого разговора, огорчения ее были далеки от чисто женской ревности. В силу издавна разделявшей их социальной дистанции Юлия и в мыслях не допускала иных отношений с ним, кроме поверхностного приятельства с покровительственно-надменным оттенком, – как все прочее в мире, режиссер со всей его славой относился к разряду мягкой, безличной, удобной травы, по ней ходить. К тому же Сорокин был женат, и знатной Москве были общеизвестны его семейные бедствия – ранний брак с женщиной старше себя, уже несколько лет экзотическим недугом прикованной к постели, так что у Юлии не имелось оснований строго судить о его нередких, по слухам, развлечениях на стороне. Однако, сколько ни вглядывалась в Дуню поверх балюстрады, не могла понять сомнительный выбор этого высокоинтеллектуального капризника,
вряд ли объяснимый спешкой или неряшливостью, разве только причудами артистической неполноценности. Конечно, из такой мизерабельной простушки, при самых скромных расходах, легче было исторгнуть слезу благодарности, ужас приобщенья к высшему греху, что при известном воображенье могло не только возместить известные телесные изъяны, но и доставить дьявольскую гордость совращенья... но, право же, в резервных цветниках кинематографии за ту же цену можно было сыскать милашку и попригляднее. Следовательно, не мужские, а только режиссерские соображения привели к ней сюда Сорокина, и так как страх обычно подсказывает худшие варианты, Юлия увидела в их свидании за пальмами прямую угрозу тем самым своим интересам, выше которых не было в ее жизни. Занятней всего, что, почти обладая первоисточником чудесной феерии, уже обступавшей отовсюду, она так и не сумела пока разобраться в ней до конца, даже когда вторично на протяжении того же вечера постучалась к ней в лице, некоторым образом, своего посланца.Глава XXX
Издали еще видней, насколько благоразумней было рассчитывать не на Сорокина, бессильного по масштабу представшего дела при всем ореоле его мнимого великолепия, а на самого Дымкова, которому в ту пору ничего не стоило вызволить из беды старо-федосеевского батюшку. Намерение на свой риск обратиться непосредственно к ангелу возникло у Никанора Шамина к концу первого же дня катастрофы, когда уже стемнело на дворе, а не сказавшаяся при отъезде Дуня все еще не возвращалась из Химок; он же должен был помочь встревоженным старофедосеевцам и в розысках Дуни. Конечно, Никанорово решение обратиться к потусторонней помощи, хотя и предпринятое в извинительных обстоятельствах крайней нужды, выглядело для него, передового студента общественника, непростительным суеверием. В извинение себе мог бы он лишь указать, что раздираемый на части преданностью к Дуне и жалостью к старухе, с одной стороны, и позором отступничества от материалистического учения – с другой, дотянул дело до последней минутки. Уже смеркалось в окнах, а еще еды не варили, печей не затапливали, невзирая на опасность заледенеть здесь до второго пришествия, и все сидели с опущенными лицами вкруг пустого стола, в томительном и постыдном ожидании, когда их добрая, беззащитная, самоотверженная дочка, подружка и сестра притащит в горстке, высыпет перед ними свои мокрые от слез девичьи копеечки, добытые не от того ли пронзительно-милосердного незнакомца, что близ Рождества подвозил ее, охромевшую, в своей роскошной крытой машине?
На исходе девятого часа Никанор с полушубком в руках, издавая угрожающее гуденье и сам словно взорвавшийся, ринулся на крыльцо с прямым направлением на московский цирк. Уже не менее двух недель по городу пестрели узкие, тревожно черные афишные наклейки с одним лишь словом под красной стрелой – Бамба. Незадолго до катастрофы загадочный наставник, шуруя что-то в ящике своего деканского стола, ироническим намеком – на какие, дескать, вершины, восходит наш с вами запредельный артист, раскрыл оцепеневшему Никанору этот, всех с ума сводивший псевдоним. Простейшая логика вела к спасительной цели – при всей своей учености студент в простоте душевной полагал, что советская власть помилует домик со ставнями, если милльон отступного выложить к ее ногам... Однако для успеха требовалось застать ангела в цирке до конца представления, для чего, в свою очередь, приходилось в рекордно короткий срок совершить поистине героический бросок через весь город вопреки не только светофорам, графикам или правилам перехода улицы, но и физическим законам перемещенья тел. Несмотря на такую перегрузку, ему посчастливилось в дороге подобрать оправдательный предлог своего визита к лицу, идеологически неправомерному, и в том состоял компромисс с совестью, чтобы признать в ангеле неизученную разновидность порхающего по вселенной, разумного мотылька, способного осветить для науки кое-какие темные проблемы звездной баллистики, того-сего, но пуще всего интересовала материя как таковая, а именно – если количество ее постоянно, то сколько в общей наличности, если же убавляется – то куда, а прибавляется – откуда? Диалектический подход к такому визиту несколько смягчал в Никаноре угрызения совести, примирял в нем прогрессивного мыслителя и собственно человека с его сердечными слабостями. Хотя дымковский номер занимал лишь вторую, гораздо меньшую часть программы, вся артистическая тройка Бамба к тому времени уже находилась в цирке. Юлия потому и прервала свою изысканную римскую забаву над Сорокиным с его жестяной таратайкой, что по пути обещалась заехать на квартиру за отцом, научно пояснительное антре которого предшествовало номеру короля иллюзионистов, – старик же, верный традициям великого Джузеппе, требовал от партнеров быть на месте задолго до начала, и сам отказывался от послаблений и скидок на собственные многочисленные немощи. По шумной молве, хотя и без газетных извещений почему-то, молодые обитатели домика со ставнями и раньше догадывались о необычайной карьере старого знакомца, но лишь теперь, в непосредственной близости, Никанору предстояло оценить масштаб той выдающейся, если не генеральной сенсации века.
В утвержденье евангельской истины и в опроверженье некоторых иных можно было наглядно убедиться, что людская потребность в чуде ничуть не слабее их нужды в коренных благах с хлебом во главе. Наиболее сообразительные современники, московские старожилы в особенности, смущенные необъяснимой поблажкой властей, разрешавших триумфальное поклонение частному лицу, не члену партии к тому же, высказывали предположенье, что под маской мнимого чародея скрывается опытный, в чине полковника, деятель тайного сыска, имеющий порученье, на манер знаменитых китайских ста цветов, выявить наиболее закоренелых мистиков для крупнейшей гекатомбы в честь одного назревавшего тогда юбилея. Разумеется, остренький тот слушок надлежало рассматривать лишь как форму подпольного злословия, однако само по себе небывалое, на фоне тогдашних идеологических строгостей, дозволение аттракциону Бамба быть выдавало какую-то хитроумную правительственную акцию. Во всяком случае от социальных психологов постоянного наблюдения не могло ускользнуть исключительное его воздействие на широкую публику, выражавшееся прежде всего в полном отсутствии ожидаемых оваций подозрительному фокуснику, даже обыкновенных аплодисментов – не потому ли, что иным вещам не рукоплещут. Правда, дымковские выступления проходили пока без нарушения порядка, но, видимо, на всякий случай старенькая цирковая ротонда, где протекали гастроли, каждый вечер и за несколько кварталов оцеплялась конной милицией с отменой транспортного движения в прилежащем районе. Все тесноватое пространство кругом, сквозь бульвар прорастая в соседние переулки, заполняла, пока извивалась, безмолвная, продрогшая, давешним снежком припорошенная толпа... Время от времени непримирившиеся фанатики предпринимали с нижних ступенек очередной, напрасный нажим, и опять все затихало. Давно погасли прожектора на куполе, рекламные щиты по сторонам, но сборище не расходилось. Только зажженных свечей не хватало для сравнения его с пасхальным наплывом окрестного населения, когда далеко за ограду обступают до отказа забитый храм – настороженном чаянии услышать дальний возглас благовестия, клочок ликующего напева.
Никакая сила земная, Никанорова в том числе, не смогла бы пробиться внутрь здания сквозь тройной заслон у входа. Тут мозги пришли мускулам на помощь. Посредством испытанных приемов, вроде клина, внезапности и гидравлики локтей да еще в сопровожденье угрожающего, как резак, действенного гуденья, Никанору посчастливилось зайти с фланга, где людская толпа была пожиже, угол потемней, а там ничего не стоило с его хваткой перемахнуть через забор. В девственно-снежном дворике, занятом цирковой, под навесом, реквизитной ветошью, сверх того громоздился фургон для доставки зверей. Делом минуты было вломиться во мрак запасного хода, и монументальная служебная тетка, посаженная там затыкать собою доступ в здание, и стала последней преградой на пути студента к поставленной цели. Напор был так стремителен, что, пока кудахтала, пока что, Никанор успел миновать полуосвещенный, показалось ему, тоннель, заваленный всякой костоломной рухлядью с засовами по сторонам, переждать тревогу в ледяном мраке неизвестного назначения и наконец через конюшню, где почему-то пели хором ученые петухи, двинулся на поиск ангела. Словом, когда он приступал к штурму своей крепости, на манеже, при общем невниманье публики, спеша и сбиваясь с ритма, канатоходцы дотанцовывали свою лезгинку с веерами, и наверно прошла уже добрая треть антракта к тому времени, как он прорвался, наконец, на служебную половину.