Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

По ходу рассказа Никанор не преминул пожаловаться – как трудно на первых порах давалось людям забвенье запретных знаний, роковым образом усложнявших человеческое мироощущенье – вроде гелиоцентричности планетной системы или шарообразности Земли, а вспышки озарений вообще гасились железной рукой. Они карались наравне с распространившимся одно время шакальством по единому отныне принципу судопроизводства взамен многословной прежней юриспруденции: как преступление против большинства. Не возбранялось лишь эпическое возвеличение предков – единственный компас в суеверном сознании нарождающихся поколений. Но и столетия спустя после бегства в южные широты, то есть по достижении санитарной безопасности зачумленных территорий, врожденное чутье заразы заставляло квартирьеров и поредевших теперь искателей новизны обходить стороной внезапные, средь воспрянувшей природы, пустынные очаги безмолвия и в них приземистые курганы со всякой гнусной живностью в зарослях тусклого и рослого репьяка. Деревья еще долго избегали селиться на подозрительно переудобренной почве. Издалека прищуренными глазами Никанор проследил эволюцию подобных, с ореолом могильной неприкасаемости, мест в первобытном сознании. Зародившийся из чисто гигиенического табу, он сперва держался наследственным страхом к очагам, где вдоволь попировали безумие и смерть, а по выходе в тираж редеющих свидетелей – смутной романтикой забываемой легенды, затем мистической жутью не подлежащей

обсуждению тайны и, что крайне важно для заключительного, подсмотренного там Дунею эпизода, благоговением к святости злосчастных и обожествленных предков, наконец.

Хотя при таком количестве неизвестностей вполне допустимы и другие варьянты грядущего, логика предложенного, применительно к нынешним условиям, показалась мне наиболее безупречной. Именно жесткая реальность прослушанного рассказа позволяла предположить в авторе не только очевидца или даже участника, но, глядишь, и генерал-теоретика операции великого отхода. Правда, для задуманного преобразования старо-федосеевскому стратегу не хватало образовательного ценза, однако история изобилует примерами, когда иные и без диплома обращали полмира в груду дряни, которая потом живописно затягивалась травкой. История заблаговременно готовит инструмент для воплощения какой-нибудь незрелой идейки, которую сама же и растопчет век спустя. Не совсем к месту, мне представился почему-то царственный французский ребенок в колыбельке и за одиннадцать лет до его рожденья уже занесенный над ним Равальяк. В том же подозрении укрепляли меня скользнувшие в голосе рассказчика нотки утоленной властности, словно возмездие провинившейся культуре учинялось и его собственной рукой. Несомненная теперь внутренняя портретность созданного образа ловко увязывалась с внешностью Никанора Шамина. Правда, повествуя о сладостных излишествах расправы, он прятал от меня глаза. Стоило взглянуть на его массивную, как бы в полуброске наклоненную вперед фигуру или – плоское, уже не смешное лицо, а еще лучше – низкий, волевой, под ниспадающей гривой лоб с мощными надбровными буграми какого-то редкого в наши дни эзотерического дара, чтобы воображение автоматически накинуло ему на квадратные плечи крупномерную, мехом наружу шкуру, подсветив сбоку апокалиптическим заревом... И вот убогий москвошвеевский на нем пиджачок с куцыми рукавами сразу расшифровывался как неуклюжая маскировка. Чем дальше распознавалось знаменательное сходство, тем шибче верилось – кабы застать его врасплох вопросом о кличке описанного вожака, он произнес бы собственное имя. Не приходилось дивиться, в какой еще неожиданной ипостаси предстанет подпольный старо-федосеевский человек? Всегда бывало, что отрешенные от участия в настоящем тем усерднее предавались размышлению о будущем, но – сколько же раз исходил он взад-вперед окрестности мимолетного Дунина виденья, чтобы с таким прозорливым расчетом вникнуть в топографию послезавтрашнего дня! Похоже, готовый к немедленному вступлению в историческую роль, он единственно от нетерпения и делился со мной заветными планами.

Здесь и школьнику очевидным становится грубое неправдоподобие только что изложенных прогнозов, находящихся в дерзком противоречии с оптимистической панорамой послезавтрашнего мира, как ее мощными мазками накидал штатный оптимист. В самом деле, если Дунины прогулки за горизонт века представляются вначале как бы окнами, распахнутыми в неизвестность грядущего, то с момента как на ленте обширного вселенского времени удалось ей наконец нашарить слишком кратковременный период людей, и отрывочные впечатленья девочки от усложнившейся действительности стали нуждаться в редакторском оформлении ее покровителя и дружка, в них все заметней просматривается его массивная личность. Но если в любом рассказе неминуемо, хотя бы в качестве наблюдателя, присутствует сам автор, то в дошедших до нас эпизодах сугубо урбанистической эпохи, по ряду не только стилевых улик, явственно замечается его прямое, сюжетное в них участие. Начать с того, что ему одному принадлежит клеветнический подбор якобы подсмотренных Дунею событий в придуманной им биографии людей. Чего стоит пародийное, на наши дни, изобретение пресловутых башен внушения? И кому, кроме недоучки-студента, надо приписать сооружение саркастической эпитафии в обезлюдевшей ночной пустыне близ великой спиральной пирамиды мертвых, где сквозит ультимативная угроза людям на случай, если добровольно не отрекутся от главного своего гена, трагической вспышкой высветившего однажды вселенную во мраке абсолютного небытия? По счастью, эти соображения позволяют нам воспринимать приведенные выше сомнительные пророчества лишь как личностный портрет самого Никанора Шамина.

Достойно удивления, что погасившую мир катастрофу рассказчик приписал не радикальному и модному в наше время извне действующему оружию, а самопроизвольному изнутри возгоранию человечины – на том, однако, принципе сближения двух взаимно-полярных и критически-равных половинок атомной взрывчатки. Но еще больше поразила меня лапидарная неотвратимость события, увенчавшего старинный апокриф о небесной ссоре. За разъяснением я обратился не к штатным столпам мудрости, а к моему студенту, ибо не столько опыт или знания нужны тут, а лишь первобытный комбинаторный дар творить стройный и емкий миф по отпечаткам стихий на вещах вкруг себя, подобно тому, как археолог мастерит античную вазу из черепков, руководясь сходством разлома, логикой рисунка, идеей назначения.

– Зачем же, ради чего понадобилось ему доводить людей до такого отчаянья, когда все изжуется, выкрошится во рту от скрежета зубовного? – добивался ясности я от него в смысле – не явится ли проявленное коварство гнусным мщением содеянных из огня соперникам из глины.

– Нет, – отвечал студент, – а лишь в финале затянувшейся дискуссии приглашение главному взглянуть, на кого собирался поменять он верных и кровных своих.

Последовавшая затем пауза принесла с собой ознобляющее дуновение лишь теперь осознанной беды. В полном объеме представилась мне назревшая угроза сокрушительных потрясений. Я увидел Никанора Шамина откуда-то извне, как, опершись локтями в колени, щурится он на темное пламя в закопченном стекле. И странно, стоило зажмуриться слегка, стены и роща кругом исчезали, а взамен возникало гнетущее ощущенье толпы, рваной и дикой под стать своему вожаку, обступившей его отовсюду. Включая дальних, полуразличимых во мгле ночной, тот же объединительный волчий блик светился у всех в зрачке. Поровну от молитвы и сговора читалось в их созерцательном молчанье, с каким глядят на костер в ожиданье сигнала к атаке. Меня ужаснуло мнимое благоденствие мира. Погруженному в удовольствие Олоферну не дано увидеть свою любовницу час спустя, с его собственной головой под мышкой. Как мальчишке, было мне жаль обреченных диковинок цивилизации, которыми не успел наиграться вдоволь. Без преувеличенья, в пору было бежать по спящей окраине с предостерегающим воплем о фантомах с дубинами, затаившихся за углом столетия. И так как не было надежды пробиться в запертые двери инстанций, в заросшие волосом уши, в герметическое сознанье высших умов, то и нечем становилось мне предостеречь современников, кроме как средствами моего ремесла.

Блуждающие

взоры наши встретились, и, значит, Никанор прочел в глазах моих опасные для себя намерения.

– Между прочим я забыл уведомить вас, что я сам-то в помянутой колонне не побывал ни разу, так что не следует принимать всерьез мою брехню, – суховато оговорился он ради очевидной подстраховки. – Не требуется особой учености убедиться в полной ненаучности любых сведений о чем-либо еще не состоявшемся, как и самого способа их получения.

По его словам, он на особо ярких клинических примерах болезненного Дунина визионерства хотел показать мне всю неосновательность моего интереса ко всему запредельному. И хотя за недозволенные фантазии у нас пока не расстреливают, все же не советовал закреплять их на бумаге для постороннего пользования. Напомнив про монархов седой древности, которые по бессилию отвратить дурное пророчество имели обыкновение казнить авансом самих предсказателей, Никанор в образной манере обрисовал, какой собачий бешбармак изготовили бы из нас с ним ревнители благонадежности за пузырек чернил, пролитый на идиллии социалистической житухи.

С самого начала, хоть и виду не подавал, нисколько не сомневался я в его произвольном толковании полувнятных, наверно, Дуниных видений, сумеречных, как тени на вечерней стене. Но как раз через Никанора Шамина старо-федосеевское подполье с его каноническими нетопырями и плесенью по углам распахнулось предо мной вовсе в неожиданной ипостаси. Оно принимало на себя функцию общественного предвиденья, атрофированную в нас смертным трепетом минувшего десятилетья, да еще в момент, когда разогнанная бичами страна кидалась на копья завтрашней неизвестности. Немудрено, что, отрешенные от всяческого участия в настоящем, жители домика со ставнями активно предались мысленному освоению будущего. Воспитанные на безоблачных (по Скуднову) концепциях золотого века, мы не должны смущаться прогнозами его старо-федосеевского оппонента, для лучшей доходчивости выполненными порой в духе кладбищенского сарказма. Уже безопасные для подавляющего большинства, они лишь философский слепок этой архаической личности, который пусть себе пылится на школьной полке среди учебной рухляди обок с бюстом кроманьонца и элементами Лекланше... Опять же, если ведущие футурологи Запада, скованные путами идеализма, предсказывают неминуемое когда-нибудь угасание человечества уже через какие-то 123.456.789 лет, то мой Никанор отодвигает концовку на 987.654.321 год, перекрывая жалкий ихний оптимизм на целых семьсот процентов, заслуживая награждения ценным предметом. «В утеху передовых ревнителей охотно подкинул бы пару нулей справа, – грустно пошутил он, – да надо и совесть знать». Меня же весьма подбодрило, что на открывшемся просторе времен трудящиеся смогут выполнять свои промфинпланы без опаски не уложиться в лимитный срок.

Но и тогда – невеселым взором провожал я нешумный человеческий табор, уходивший в последнюю из всех своих земель обетованных. Подобно тому, как на средневековых картах непроглядная мгла за Геркулесовыми столбами обозначалась латинской надписью Sic definit mundus 8 , мне преграждала путь русская – здесь кончается история. Она отмерла сама собой с отказом от жестокого и волевого поиска самого несбыточного на свете – блаженства страданий, необжигающего огня. Ничего больше не случалось с ними в их беспарусном плаванье по океану общей судьбы. Рушилась преемственность поколений: предки ничего не предписывали им, и сами они не оставляли потомкам каких-либо стеснительных обстоятельств. Поэтому они уже не торопились никуда: у вида, в преизбытке владеющего временем, атрофируется и сожаление о бесполезной его утрате... Но из присущей нам жажды хотя бы через гадательное зеркало одним глазком взглянуть на дорогое наше после нас, меня тоже потянуло убедиться в чем-то по их прибытии на место. И моя малая долька была там. Как-никак, в отличие от прочих жильцов, некогда съезжавших с квартиры, у этих не было мильонолетия в резерве. Мне хватило бы и беспредметной надежды, но в наказанье за давешнее, что ли, Никанор отмалчивался с видом неподкупного обладателя клада. Меж тем лампешка гасла, а в щели по краям оконной фанеры сочилось зеленое сиянье прибывающего дня – встреча наша близилась к концу без вероятности скорого возобновленья. Мы выходили на крыльцо, показалось мне, с обоюдным нежеланьем расставаться... По тем временам кому, кроме меня, мог он поведать распиравшую его тайну? Легкий духовитый пар поднимался с досыта напоенной земли, отчего виднее становились косые потоки света среди ослепительной листвы. Из всего пасмурного десятилетия не выпадало, пожалуй, утра прекраснее. На глубоком вздохе примиренья убеждался, что не так плохо на погосте, если чуть попривыкнуть. Вдруг, на расставанье, мне страстно захотелось увидеть бывшее человечество в том последнем облике, в каком, уже не меняясь ни в чем, уйдет оно в глубь очередной геологической эпохи. И, примечательно, снизойдя к моему виноватому нетерпенью, Никанор приоткрыл мне тогда кое-что о них, не самую суть, которой я добивался, а пока лишь логику совершившихся с ними затем внешних преобразований. Похоже, он сознательно медлил показать мне позднюю стадию людей, омраченную тягостными приметами возрастного одряхленья... Впрочем, с некоторых пор почему-то мы перестали называть их людьми.

8

Так погиб мир (лат.)

По мысли Никанора, самый беглый панорамный обзор эволюции нашей приводит к заключенью, что уже в первичном замысле природы содержалась та, наша с вами, окончательная модель, трагический облик которой обусловлен титанической грандиозностью вызревания:

– Оглянитесь, как трудилась природа над нами, через какие вдохновенья и разочарования вела, сколько не в меру резвых шалостей прощала в оплату чего-то впереди, причем под конец чуть сама на нас не взорвалась... – вслух размышлял он, щурясь на быстро высохший под ногами настил крыльца. Громоздкая биография людей и заставляла Никанора сомневаться, чтобы ей удалось когда-нибудь повторить подобный эксперимент.

Безуспешно пытался он вспомнить порядок приспособительных преобразований вида.

– Научным умам, – сослался он, – вообще предстоит трудная задача выяснить, что именно, при обратной последовательности, должно было бы исчезать ранее – имена вещей, убывающих из обихода, или сами породившие их потребности. Зрительная сетчатка еще не скоро наладилась распознавать объекты по главнейшим, на данном уровне, признакам – съедобности и угрозы, минуя прочие, тормозящие быстроту обзора. Саморазгрузка особи от обременительных излишеств надстройки сопровождалась серией внешних изменений, закреплявших наследственную устойчивость вида. Прежде всего природа поубавила ему габариты, сократив площадь теплового излучения и уязвимости с попутным сниженьем пищевого минимума, нужного для поддержания жизнедеятельности. Однако это возмещалось потенциально безграничным повышеньем численности, размещаемой на тех же территориях, так что в общевесовом отношении вид не терял ровным счетом ничего. Напротив, легче становилось устоять против космического ветра, который очередным порывом мог бесследно развеять горстку биопепла от пылающего человеческого костра.

Поделиться с друзьями: