Пирамида, т.2
Шрифт:
Вряд ли одна только репутация неукротимого тирана, но и критическая фаза всех основных проблем человеческого общежития, именно в те годы бесповоротно решавшихся раз и навсегда, была причиной – почему каждая мысль, выраженная этим негромким и чуть глуховатым голосом, с заметным кавказским акцентом и несвойственным русской речи кучным произношеньем слов, немедленно подчиняла себе самое рассеянное внимание и приобретала всемирное эхо.
– Терпение и еще раз терпение... – заговорил Хозяин без опасения, что его где-то недослышат. – Не будем ничего навязывать нашему выдающемуся солисту. Он лучше знает свое дело, чем мы с вами. Поэтому пусть поет, что хочет, а хочет он спеть про народного героя Степана Разина.
Железный юморок сказанного наилучшим образом выражал сущность утвердившейся демократии в так называемый переходной период. Абсолютный властелин и при своем большом подпольном опыте трезвый политик, он ничуть не обманывался насчет прочности своего положения на продуваемом континентальными ветрами кремлевском холме. И, с одной стороны, ввиду участившегося применения болевых приемов в качестве средств массового убеждения,
Делая глубокие глотательные движения, певец испытывал явное затруднение в выборе. В народе имели хождение целых три песни о легендарном герое, и самая знаменитая посвящалась малопривлекательному его поступку в отношении персидской княжны, беззащитной пленницы и подневольной дамы сердца, причем в угоду анархически настроенным горлопанам. В другой, не менее мрачного колорита, повествовалось о шествии Разина на казнь, что шло вразрез праздничному настроению и могло быть истолковано в нежелательном смысле. Оставался третий вариант – о неприступном волжском утесе, с коего по преданию виновник песни всматривался в светлую даль неподвластного ему грядущего, тем самым как бы вступая в перекличку с нашей современностью.
Торжественная обстановка подсказывала и характер исполнения. Оно открылось в ритме гимна одиночеству вожака, занятого государственным раздумьем на приволжском утесе, которому музыкой аккомпанемента придавалась по меньшей мере кавказская высотность. В стремлении угодить заказчику исполнитель вкладывал в тему все свое усердие, которое по феноменальной емкости легких становилось истинным бедствием для окружающих. В одном месте даже последовал непроизвольный жест вождя посбавить звук, капельку потише, ибо пение мешало ему беседовать с приезжим делегатом южноамериканского континента. В такие моменты рот у певца действительно раскрывался до сходства с птенцом в гнезде и по ядовитому замечанью все той же змеиной дамочки, словно в надежде, что «добрый папа догадается опустить туда двухэтажную дачку с банькой и гаражом». Словом, все уже понимали, к чему клонится дело, о чьем персональном утесе идет речь, поэтому с особым триумфом прозвучала заключительная строфа —
...на вершине его не растет ничеготолько ветер свободный гуляет,да могучий орел там притон свой завели на нем свои жертвы терзает...Знаменитое его, с хрипотцой нижнее до еще вибрировало в воздухе, живописуя величие восседающей на костях царственной птицы, когда произошло досаднейшее происшествие, к сожалению, не удержавшееся в памяти очевидцев, правда, по не зависящим от них причинам. Как раз в паузе между заключительным аккордом сопровождения и взрывом положенных аплодисментов втиснулся истошный от усердия возглас – «да здравствует наш могучий горный орел, товарищ...» Видимо, еще не докричавши до конца, незадачливый старатель уже сообразил свою оплошность, так что самая фамилия вождя сошла с его губ на каком-то всхлипе отчаянья, и уже не оставалось времени на поправку... В иное время она прошла бы без последствий, ходовая метафора, какой повседневно пользовались газетные передовицы, хоровые ансамбли и авторы стихотворных рапортов о выполнении промфинплана. Но при сопоставлении с контекстом только что исполненной пьесы она становилась злостным и метким памфлетом, подлежащим немедленному возмездию по высшей шкале: дамы почувствительнее к звуку мысленно зажимали ладонями уши. Соседи преступника по столу уже отшатнулись на приличное расстояние от него в доказательство своей непричастности и для удобства дальнейших процедур. Столичная сплетня утверждала, что кому надлежит даже успели ощупать его карманы на предмет огнестрельного оружия. Остальные же, несмотря на запрет подыматься из-за стола без надобности, вставали на носки увидеть обреченного, пока не увезли, подобно тому как уличные зеваки пробиваются сквозь оцепленье, чтобы порадоваться на примере ближнего, – какое несчастье едва не постигло их самих.
Им оказался некто средних лет и с небольшим брюшком, с виду деятель культуры, кстати кем-то и опознанный как процветающий драматург, никогда не упускавший случая вполне бескорыстно, здравицей или восклицанием преданности привлечь к себе внимание руководящего товарища. Многие тут же пожалели задним числом, что из-за житейской текучки не удосужились посмотреть на сцене его творения, чтобы, как в ребусе, угадать в них зачатки будущего крушения. Сам он, с отвисшей челюстью и уже мертвенно осунувшийся, полубесчувственно глядел вперед себя и, подобно дымящему после выстрела пистолету, держал в руке наклонившийся бокал, откуда ценное красное вино текло на дефицитную семгу.
В сущности с ним было кончено, и зал, как по сигналу, обернулся к пострадавшему лицу, едва не подзабытому в переполохе скандала. Заложив большой палец за борт кителя у четвертой пуговицы, тот своеобычно
покачивался, перенося тяжесть с одной ноги на другую – как бы в нерешительности, кнут или милость здесь тактически пригоднее. Признаков смягчения не читалось в нем пока, но ясно вызревал поступок неслыханного за ним благодушия, судя по лукавому прищуру глаз.И снова решение его носило оттенок скорее политического каламбура, нежели милосердия:
– Давайте не будем... – сказал Хозяин, сопроводительным жестом отвращая нависшее над энтузиастом обвиненье, – не будем строго судить товарища, что сверх меры, как говорится, освежился на радостях свиданья!
– Некоторые здесь полагают, что товарищ наводит критику на кого-то из присутствующих, хотя по соображениям конспирации и держит от нас в секрете – на кого именно. Не совсем верное заключение! – с ударением на первом слове и с иронической затяжкой на полуфразе сказал Хозяин, шутливо оглаживая усы, и успел, уже на пороге, вдогонку, предупредить уходивших – отвести энтузиаста домой, завернув во что потеплее, чтобы, чего доброго, не остудился до смерти в дороге.
Лишь полминуты спустя, когда до сознания всей присутствующей там тысячи сановников, художников, артистов, генералов дошла суть только что совершившегося на глазах у них публичной отмены смертельного акта, зал разразился плеском единодушных и благодарных аплодисментов Хозяину кремлевского пира.
Заодно прямо в воздух куда-то было отдано заботливое распоряжение бережно доставить смельчака домой и, в раздетом виде уложив в постель, подежурить возле сколько надо до полного выздоровления. Впрочем, многословность команды выдавала накал раздражения и, судя по тональности, исполнение ее поручалось не менее чем войсковой части. Эпизод был достойно увенчан разразившейся затем овацией признательности по поводу только что отмененной казни, после чего Георгиевский зал на некоторое время потонул в раскатах счастливого смеха. Как бывало когда-то на русских масленицах, в старину, словно с горки на санках, веселое волненье охватило всех – от соратников великого вождя до аккредитованных в Москве иностранных дипломатов и отечественных министров с их уважаемыми полнотелыми супругами, тоже смеявшимися, хотя и в несколько истерическом тембре. В специально отведенном им пространстве, тоже с чувством глубокого морального удовлетворения посмеивались видные деятели науки и литературы, а за столом духовенства, приглашенного для наглядности монолитного многонационального единства, предавались умеренному веселию православные иерархи, в количестве – два, и по соседству с генеральным муфтием в чалме, время от времени расплывавшимся в обязательной улыбке. По служебному положению смеялись мысленно официанты, переодетая охрана, дежурные разных ведомств и родов, но конечно выразительнее всех и благодарнее, на истерическом фальцете, делал это он сам, под руки уводимый из зала едва не осуществившийся покойник.
Надо считать, во всем дворце лишь трое не поддались той благотворительной спазматической разрядке. Это находившийся в зале пожилой господин в огненной хламиде и с бритым, на редкость шишковатым черепом, по некоторым догадкам – не то второй зам далай-ламы по отделу внешних сношений, не то старейший индийский революционер, полжизни протомившийся в застенках колониализма и попросту не понимавший языка. Со всеми не смеялись Хозяин, сосредоточенный на чем-то предстоящем ему тремя часами позже, да среди еще не отработавших исполнителей программы – теперь уже окончательно обреченный чародей Дымков. В предчувствии скорого, через номер, разоблачительного посмешища он попробовал было себя разок-другой на подвернувшейся мелочишке – не вернулось ли, но нет, оно не возвращалось. Он уже и думать перестал о спасении Вадима Лоскутова, а из потребности укрыться от неизбежного забился вместе с креслом в уголок потише, где и выключился начисто, как бывает и с нами при нервной перегрузке.
Он не слышал, как объявляли следующий номер, и очнулся, лишь когда кто-то властно пожал его бесчувственные пальцы.
– Как, перестал трепыхаться, жердило несчастное? – над самым теменем, добираясь до сознанья и в тоне эпохальной дружбы осведомился генерал. – Выпить не хочешь для храбрости? Ну, вставай тогда... Уж поздно, нам пора, пошли! – и окончательно размякшего, хоть узлом завязывай, повлек его за собой, но – чего Дымков сразу не сообразил – в обратную от эстрады сторону.
Накал праздника заметно снижался, хотя концерт своим чередом еще шел позади, и всякий раз на вопросительную дымковскую оглядку провожатый отвечал пригласительным жестом к безусловному повиновению. Дымков уже не отыскал бы вторично служебный проход, откуда они сразу вступили в ту же теневую, что и в начале комендантскую изнанку Кремля, источенную кривыми безлюдными коридорами. С каждым шагом усиливалось ощущенье постепенного приближенья к тайне, от чего само по себе, возможно преднамеренное раскрытие засекреченных коммуникаций явно постороннему лицу и не завязывая глаз, выглядело авансом безграничного доверия. Спотыкаясь на порожках, образовавшихся от соединения разномерных пристроек, после загадочных блужданий по древнехоромным переходам они спустились в подземный тоннель, оборудованный для аварийных надобностей и, видимо, глубокого залегания, однако без малейшей затхлости, отсыревших стен или положенной в таких случаях отдаленной капели. Цветные кабели бежали в полукруглом своде над головой, а время от времени на низкой виолончельной ноте начинали петь железные шкафы по сторонам, умолкавшие по удалении, а в караулках на узловых перекрестьях склонялись серийного сходства солдаты особого назначения; при шуме чужих шагов они замирали с поднятыми костяшками домино и, проследив генерала, известного им в лицо, продолжали свою бесшумную игру невидимок... Только что описанный маршрут, пример образцовой клюквы, приводится здесь лишь в порядке реконструктивной догадки – каким образом, не выходя наружу, на дождик, спутники проникли в противоположное, через всю центральную площадь, административное здание Кремля. Сам Дымков за всю дорогу не запомнил ровным счетом ничего, кроме утомительной винтовой лестницы да собственного сердцебиенья.