Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это была Азия.

Новый город спокойно растекся по равнинной части, защищенный русскими войсками, не опасаясь ни турок, ни персов, ни воинственных горцев. Благоустроенный, ровно вымощенный и хорошо освещенный Головинский проспект потянулся от Эриванской площади, названной так в честь покорения Эривани, от недавно снесенной за ненадобностью городской стены к Почтовой площади, а от него четко, как на схеме, двинулись параллельные улицы — вниз к реке и вверх, на гору Мтацминда. На другой стороне реки город был рассечен на равные прямоугольники — Воронцовской, Михайловской, Елисаветинской, Александровской улицами. Поднимались двух- и трехэтажные дома — под ампир или под ренессанс. В Гаретубани (то есть «за городской чертой») возник новый центр города, да и всего Кавказского края. Здесь стояли дворец наместника и штаб командования войск Кавказского военного округа. Неподалеку, на Гунибской площади, вырос громадный Александро-Невский военный собор в византийском стиле, посвященный покорению Кавказа. Здесь гнездились и множились банки, деловые конторы, музеи, учебные заведения, редакции журналов и газет, выходящих на грузинском, русском, армянском

и других языках, вплоть до французского. Новенькие, с иголочки, магазины сияли стеклами саженных витрин, похваляясь товарами со всего света. В Казенном театре шли «Фауст», «Фра-Диаволо» и «Аида», пели любимцы публики из Петербурга, Москвы и Италии, и уже проектировалось новое роскошное здание оперы в мавританском стиле. Толпа, наполнявшая Головинский проспект, особенно с наступлением вечера, почти не отличалась от массы прохожих в Петербурге или Париже; лишь изредка в ней мелькала парадная чоха князя, приехавшего проматывать свое поместье. Тифлисцы, вызывая упреки ревнителей старины, без сожаления расставались с исконным грузинским костюмом — мужчины прежде всего с головными уборами, а уж в последнюю очередь — со знаменитыми кавказскими мягкими сапогами, обтягивающими ногу; женщины, напротив, завершали переход к европейской цивилизации расставанием с горделивым, сложно устроенным головным убором. Все последние модные новинки немедленно становились достоянием щеголей и щеголих. «Кавказский Париж» — гордились тифлисцы.

Это была Европа.

Европа властно захватывала город. Но Азия сопротивлялась. Чем выше поднимались в гору начерченные по линейке улицы, тем сильнее они меняли направление, подчиняясь произвольностям рельефа: уходили в балки и в овраги, расползались по сторонам, и тут снова лепились друг к другу домишки, и к некоторым была дорога только пешком. Дома, честно возводимые «под ренессанс», становились азиатски причудливыми — с тонкими деревянными колонками, узорчатой резьбой, раскрашенные ярко — в зеленый, золотистый, голубой, кизиловый цвета, опоясанные длинными деревянными балконами (ах эти тифлисские балконы!), — они были уже не Азия и не Европа, они были — Тифлис, город, покорявший всех, кому выпало счастье его знать, а более всего поэтов: «Он малиною кровель червивел / И, как древнее войско, пестрел» (Б. Пастернак); «Карабкаясь почти отвесно, / Держа дома поверх домов, — Цветной, нагроможденный тесно/Чудесный город детских снов… / Как деревянный флот крылатый, / Летавший только в старину, / Балконы бедные — в богатой / Резьбе — обсели крутизну» (Вл. Державин); «Я еще не видел такого путаного, пестрого, легкого и великолепного города, как Тифлис» (К. Паустовский).

Сюда привезли маленького Пиросманашвили. Ему, привыкшему к деревне, вряд ли мог понравиться город, и он должен был с горьким чувством замечать, как менялось все вокруг, по мере того как шулаверский дилижанс приближался к Тифлису, как холмы становились все более голыми и безжизненными, потом позади остались сады Дарсичала, потом сады Ортачала, потом сады Крцаниси, и дилижанс покатился мимо домишек Харпухи, горбом громоздившихся над Курой, мимо серных бань, чьи удивительные купола, торчащие прямо из земли, источали пар и странный запах, мимо Метехского храма на высокой скале и старой крепости, мимо небесно-лазурной мечети над мостом — и в уши ударил говор толпы, а лицо опалил жар раскаленных солнцем мостовых — это было сердце старого Тифлиса, Майдан — крохотная площадь, «сжатая со всех сторон кривыми и косыми карточными домиками и фантастическими постройками, висящими в небе» [16] , с высоким полосатым столбом посередине, на котором полоскался флаг. Отсюда уже было близко до дома Георгия Калантарова.

16

Гришашвили И. Литературная богема старого Тбилиси. Тбилиси, 1977. С. 12.

Пиросманашвили провел здесь совсем немного времени, и его отослали в другой дом — правда, тут же, неподалеку, — где жили второй брат, домовладелец, хозяин караван-сарая Калантар Калантаров и две его замужние сестры — Кеке Гамазова и Анна Бекосепова. Позже в доме появилась и третья, младшая сестра, Элисабед Ханкаламова, после смерти мужа вернувшаяся из Баку в Тифлис с маленьким сыном Солико. В доме Калантаровых Пиросманашвили предстояло провести 15 лет.

Может быть, с перерывами. Какие-то случайные упоминания самого Пиросманашвили о Кахети заставляют думать, что он жил на родине не только до отъезда в Шулавери (когда ему было два или три года), но и позже — мальчишкой, подростком. Или самые ранние, почти младенческие впечатления оказались так ярки, или в воспоминаниях Калантаровых есть пробел, и он на самом деле возвращался в деревню и жил там и пас овец, как сообщает одна из версий его детства, а потом вновь оказывался у Калантаровых.

Семья Калантаровых (это не что иное, как переиначенная на русский манер фамилия Калантарян) принадлежала к тифлисским армянам. Армян в Тифлисе вообще жило много, временами даже больше, чем грузин и тем более русских. Лишившиеся собственной государственности, терзаемые — уничтожаемые иранскими и турецкими завоевателями, они в течение полутора-двух веков искали защиты и мира у своих единоверцев и оседали в грузинских городах, а больше всего в Тифлисе. Искусные ремесленники и ловкие торговцы, они вошли в городскую жизнь и городскую культуру, естественно вписались в сложный человеческий тип тифлисца, «мокалаке» (грузинское слово, которое лишь приблизительно может быть переведено как «горожанин»). Тифлис — большой и приветливый город — всех охотно принимал у себя и всех роднил, наперекор религиозным, национальным и любым иным предрассудкам и предубеждениям. Тифлисца отличали редкостный артистизм, открытость характера, доброжелательность и то специфическое чувство

городского патриотизма, ощущения города как части себя и себя как части города, которое способно было соперничать с кровным национальным чувством, а подчас и перевешивать его. Тифлис взрастил не одно поколение художников-армян, преданных ему не слабее, чем земле своих предков, и вошедших в историю грузинской культуры не меньше, чем армянской, начиная с полулегендарной династии Овнатанянов во главе с дивным Акопом Овнатаняном до мастеров минувшего столетия — Александра Бажбеук-Меликова, Акопджана Гарибджаняна, Иосифа Караляна, Геворга Григоряна (Джотто) и даже наших современников — Альберта Дилбаряна, Гаянэ Хачатурян, Левана Баяхчева и многих других, этих младших детей вечного города.

Можно догадываться, что Калантаровы были типичные тифлисские армяне, между собою говорившие на всех трех языках, распространенных тогда в Тифлисе, — и на родном армянском, может быть, не чаще, чем на грузинском или русском, — воспринявшие многие грузинские привычки и обычаи, носящие грузинские или грузинизированные имена; и дом их был, конечно, типично тифлисским: гостеприимно распахнутым, щедрым, шумным, немного безалаберным.

Пиросманашвили занимал в этом доме все то же странное положение то ли воспитанника, то ли слуги, то ли приживальщика. Скорее всего, он был мальчик на всё: подать, принести, сбегать, купить, узнать — на то дело, которое не требует какого-то специального умения и подготовки, а просто быстрых ног, крепких рук, молодости, понятливости — всего, что есть в избытке у здорового и живого деревенского мальчика. Правда, об этом приходится только догадываться, ибо из воспоминаний Калантаровых никак нельзя понять, какие именно обязанности были на него возложены — это, очевидно, просто не запомнилось. Запомнились внешность, черты характера, привычки, страсть к рисованию, мелкие и крупные происшествия: в доме мальчик, видимо, воспринимался все же как «свой», а не как слуга.

На человека с иным характером такая двусмысленность существования действовала бы угнетающе. Пиросманашвили до конца своих дней сохранил трогательную наивность — тем более она была ему присуща в детстве. Он и впрямь чувствовал себя своим, если осмеливался закапризничать, проявить некоторое своеволие, высказывать какие-то желания, странные для приемыша, — скажем, попросить у хозяйки деньги для нищего, увиденного на базаре. «Как можно столько подавать? Столько я и тебе не могу дать». — «Но видите, какой он бедный». Деньги и в самом деле были не маленькие: три шаури (15 копеек).

У него была собственная комната. Его брали с собой в театр (в оперу — Казенный театр), а по субботам — в Сионский собор, поставить свечу Сионской Божьей Матери. Анна Бекосепова научила его читать и писать по-грузински и по-русски. Ее дочь Соня впоследствии вспоминала, как по вечерам она слышала из-за стены голос Пиросманашвили, читавшего Ветхий Завет: «И была ночь, и был день…» Когда он был в чем-то виноват (скажем, рисовал карандашом или углем на стенах), его трепали за волосы и полвека спустя вспоминали об этом добродушно, как о чем-то естественном, — так наказали бы сына или внука. Когда ему исполнилось 20 лет, его свели к фотографу, а снимок сберегли вместе с карточками родственников. Эта фотография известна; на ней запечатлен юноша, аккуратно и прилично одетый, со странным взглядом, в котором нет решительно ничего от обычной скучной старательности человека, позирующего перед фотографом. Уже покинув Калантаровых, он сохранял с ними самые добрые отношения, не раз приходил в гости, приносил детям подарки, а встретив на улице кого-нибудь из семьи, подолгу беседовал и расспрашивал о жизни.

О маленьком, потом юном Пиросманашвили вспоминают как о мальчике впечатлительном, живом, сильно увлекающемся и добром. В доме было много детей, он рос с ними, участвовал в их играх. Во дворе играли в театр, и он, возбужденный, суетился и шумел со всеми — он любил театр.

Потом дети подрастали, появлялись новые, а он оставался с ними не то как товарищ, не то как старший — скорее всего, то и другое вместе. Раньше он заслушивался сказками и легендами о прошлом Грузии, теперь он их рассказывал сам — загораясь, входя в азарт, представляя себя амираном, или Шота Руставели, или Георгием Саакадзе. («Чудится: в чаще прибрежной возводит / Башню за подвиг красавица мне… / Я с Саакадзе в военном походе, / Персов сражая, несусь на коне» — Тициан Табидзе.) Впечатление от его рассказов слушатели донесли до преклонных лет.

По-видимому, ему действительно неплохо жилось в этом доме. Его честность, старательность и преданность, а самое главное, бескорыстность («его не интересовало материальное благополучие») были признаны всеми и укрепляли доброе к нему отношение.

Дом добрых женщин и чистых детей был подобен теплице. Он оберегал юношу от житейской прозы. Пиросманашвили вышел из него беспомощным, ничем не вооруженным для борьбы за существование: благоприятность судьбы оказалась коварной. Но она же, быть может, сберегла в нем нетронутость души, сохранив в первозданности те возвышенные устремления, которые грубеют или вовсе гибнут при столкновении с действительностью.

Все-таки жизнь его протекала не совсем безоблачно, а драматизм подобных натур в том, что они лишь до поры до времени не ощущают терниев существования, но ощутив — сполна расплачиваются разладом между воображаемой идиллией и реальностью. Маленький Пиросманашвили не только резвился с другими детьми, как положено его возрасту. Его не раз видели сумрачно молчащим, задумчиво ходящим из угла в угол.

«Мечтает», — думали Калантаровы и беспокоились: «Не сошел бы с ума».

Что-то смутное, плохо понятное окружающим бродило в нем и временами вырывалось наружу. Об этом можно судить косвенно. Калантаровым запомнилось главным образом хорошее, и это естественно для старых людей, вспоминающих молодость — и свою, и человека, ставшего знаменитым. Да Калантаровы и не были искушены в психологических тонкостях. Все-таки едва ли не все отметили, что он был очень самолюбив — наверно, это в самом деле бросалось в глаза и выражалось как-то резко.

Поделиться с друзьями: